Шрифт:
— Я не имел удовольствия лицезреть Вас с тех самых пор, когда Вы были ещё маленькой девочкой, мисс Гэлбрайт, — сказал Фергюс.
Джиневра холодно ответила, что плохо его помнит. Донал с Гибби поздоровались с ним по–студенчески добродушно и небрежно. Они и раньше видели его в колледже. За приветствиями последовал ничего не значащий разговор о пустяках и общих знакомых.
На следующий день — и ещё несколько воскресений подряд — Фергюсу предстояло проповедовать в одной из самых больших городских церквей, где на тот момент не было своего пастора. Когда они наткнулись на него, он как раз готовился к проповеди. Нет, он не размышлял над теми истинами, в которых хотел убедить свою паству (со всем этим он давным–давно разобрался), а усердно заучивал наизусть написанный текст, как актёр учит свою роль, чтобы назавтра слова слетали с его губ так же легко и свободно, как будто он говорил без всякой подготовки, — но так, чтобы слушатели понимали, что подготовка–таки была, и немалая; ведь если бы он заговорил просто, от сердца, будь его слова так же истинны, как сама Библия, они ничего не стоили бы в глазах тех, кто считал себя истинными ценителями проповеднического искусства. Это подходило Фергюсу как нельзя лучше, потому что главным принципом и стремлением его жизни было создавать впечатление. Будучи весьма даровитым от природы, он уже умудрился сделаться невероятно скучным и недалёким юношей, потому что, когда человек тратит свои силы и умения на то, чтобы произвести на других впечатление выдающегося таланта, он исподволь губит свои настоящие способности, лишая себя возможности стать таким, каким хотел бы быть. И если он добивается своей цели, сам успех становится ему наказанием. Фергюс ни на минуту не забывал, что является священником, и всегда держал себя в соответствии со своим представлением об этом высоком призвании.
Поэтому, когда вежливый разговор начал понемногу угасать, он начал посматривать вокруг, думая о том, как бы сказать дамам нечто такое, что несло бы на себе достаточно явный отпечаток его профессии и вместе с тем отличалось оригинальностью. Ветер был по–зимнему холодный, северный, и дул без передышки всю ночь, так что пенистые волны особенно сердито теснились у подножия скал и бились о них с двойной яростью. Надо сказать, что завтрашняя проповедь Фергюса (с помощью которой он намеревался начать постепенный, но решительный штурм кафедры Северного городского прихода) была посвящена тщетности честолюбивых человеческих устремлений и основывалась на великолепнейшем стихе: «Видел я тогда, что хоронили нечестивых, и приходили и отходили от святого места». В тетрадке, спрятанной им в карман, было немало страниц, заполненных самыми красноречивыми выражениями, и теперь, не выпуская из головы своей завтрашней проповеди, Фергюс изящно указал на море аккуратно затянутой в перчатку рукой и заметил:
— Когда вы вышли из–за скалы, я как раз смотрел на волны: они напомнили мне тщетность людского честолюбия! Но волны не обратят на меня никакого внимания, даже если я попытаюсь убедить их в том, что они напрасно тратят свои силы, бросаясь на скалы. Так и люди вряд ли послушают меня, когда завтра я скажу им о пустоте и бесполезности их амбиций.
— И этим ещё раз докажешь тщетность человеческих устремлений, — сказал Донал. — Зачем же тогда продолжать проповедовать и показывать своей пастве такой дурной пример?
Дафф смерил его взглядом из–под полуопущенных ресниц, но ответить не решился.
— Как волны, — продолжал он, — напрасно тратят свои силы, всё снова и снова безуспешно пытаясь сокрушить эти скалы, так и люди, живущие в мире, всё время бесполезно растрачивают свои усилия ради пустоты.
— Ты что, Фергюс! — воскликнул Донал, выговаривая слова с сильным шотландским акцентом и как будто желая обличить не столько безумие, сколько глупость пророка их простонародным, резким звучанием, — Неужели ты хочешь сказать, что волны не знают, что им полагается делать, и в самом деле пытаются сокрушить эти скалы?
Дафф ещё раз метнул в него взглядом, полным презрения к тому, что он принял за прозаическую тупость и словесную ограниченность деревенского недотёпы. Джиневра широко открыла карие глаза, как бы говоря: «Донал, не ты ли когда–то ругал меня, когда я говорила, что человек не может быть ручейком?» На лице Гибби отразилось заинтересованное ожидание: он прекрасно знал Донала. Миссис Склейтер тоже стало интересно: ей не слишком–то нравился молодой Дафф, а Донала она к тому времени уже считала чуть ли не прирождённым гением. Донал же с улыбкой повернулся к Джиневре и сказал на самом чистом и изысканном английском, на какой только был способен:
— Потерпите минуточку, мисс Гэлбрайт. Если мистер Дафф удостоит меня ответом на мой вопрос, я докажу Вам, что я ничуть не переменился.
Фергюс ошалело уставился на него. Почему этот противный пастух, наёмный работник его отца, говорит с дамами на таком утончённом английском, а с ним — на вульгарном и простонародном шотландском? Хотя Донал уже заканчивал университет и вот–вот должен был получить магистерскую степень, для Фергюса он так и остался грязным пастухом, вычищавшим навоз из отцовской конюшни; выскочкой, который должен знать своё место — на ферме, а не здесь! — и вести себя почтительно, по крайней мере, по отношению к нему, знающему, кто он такой на самом деле. И этот невежа вызывает его на спор! Или он осмелился на такую вольность, надеясь на память об их былом знакомстве и желая покрасоваться фамильярностью с известным проповедником? Фергюс был вне себя от негодования.
— Я говорил в поэтическом смысле, — холодно произнёс он.
— Ты уж извини меня, Фергюс, за то, что я сейчас тебе скажу, — ответил Донал. — Извини ради старого доброго времени, когда я был стольким тебе обязан. Но ты не прав. Ничего поэтического в этом нет. Хотя я знаю, что ты и в самом деле считаешь это поэзией. Если бы ты так не считал, то, наверное, ничего такого не сказал бы. Потому–то я к тебе и прицепился. Ведь суть поэзии — истина, и если в слове нет истины, то никакой поэзии в нём тоже нет, пусть оно и рядится в её одежды. Только тот, кто ничего не знает о поэзии, будет рассуждать о поэтической вольности и всякой такой чепухе, как будто поэт такой дурень, что никто и внимания не обращает на его бредни или на то, что у него на сюртуке все швы наружу.
— Что–то я не вполне Вас понимаю, э–э–э…Донал, кажется? Да, Донал Грант. Я прекрасно Вас помню. Знаете, я всегда пытался показать Вам разницу между настоящим поэтом и простым стихоплётом и, честно говоря, надеялся, что уж сейчас–то, после всех моих трудов, Вы будете знать немного больше о сущности и природе поэзии. Олицетворение — это риторическая фигура, которой пользуются все поэты до единого.
— Так–то оно так, да только бывает истинное олицетворение, а бывает ложное, и любой поэт знает, чем они отличаются. Ой, да знаю я, ты сейчас накинешься на меня со своим Байроном, — воскликнул Донал, и Фергюс покачал головой, как бы отметая несправедливое обвинение, — но даже поэт не способен творить поэзию из лжи! И если человек в одном из самых прекрасных своих стихотворений вдруг начинает нести всякую чушь про рождение молодого землетрясения — нет, вы представляете? Как будто землетрясение может состариться! Сплошное словотрясение да и только! — тогда он, конечно, может говорить всякую ерунду и про то, как волны сражаются со скалами, или про ещё что–нибудь такое!