Шрифт:
— Ушла отай, ваша ясновельможность.
— Так он и намерен звонить всю ночь, никому спать не давать? А? — гетман сердился, правый ус его нервно подергивался.
Анненков знал Мазепу и знал, что это дурной знак. Быть буре.
— Я спосылал к нему Чечела, — сказал он скороговоркой, чтоб остановить его, — так говорит: пока-де дочь мою не найдут, буду звонить хоть до Покрова.
— А если я заставлю его звонить кандалами, да не до Покрова, а до могилы, — сказал гетман тихо, понизив голос, но в этом понижении звучало еще более угрозы.
Потом он задумался и заходил по комнате. Тусклый свет нагоревших восковых свечей в серебряных канделябрах падал по временам на какое-нибудь одно место его седой головы, то на висок, то на затылок, и казалось, что эта гладкая голова покрыта фольгой.
— Мотренько! — вдруг сказал он, подойдя к двери образной. — Выйди сюда, дочко.
Девушка вышла, бледная, заплаканная, но спокойная: она видела того, по ком тосковала… Он не болен… Анненков почтительно поклонился, не без смущения взглянул на гетмана.
— Вот где обретается дщерь генерального судьи, ее милость Мотрона Васильевна Кочубей, — сказал Мазепа, обращаясь к Анненкову. — Она у гетмана… Ее милость не сбежала и не отай ушла из дома родительского… Она пришла просить моего покровительства, и я по долгу службы и по знаемости, како крестный отец Мотроны Васильевны и гетман, принял ее под свою защиту.
Между тем набатный звон не умолкал. Видно было, что Кочубей, настроенный женою, намеревался привести в исполнение свою угрозу — звонить до Покрова. Мазепа подошел к крестнице, стоявшей у стола, и положил ей руку на плечо.
— Доню! — сказал он с нежностью в голосе. — Чуешь звон?
— Чую, тату, — едва слышно отвечала девушка.
— Се родители твои зовут тебе до себе, — продолжал гетман. Девушка молчала. Видно было только, что золотой крест, который висел у нее на груди, дрожал.
— Доню, дитятко мое! Що я маю робити с тобою? — еще с большей нежностью и грустью спросил Мазепа.
Девушка подняла на него заплаканные глаза, ресницы дрогнули, но она опять не сказала ни слова.
Мазепа подошел к Анненкову и, указывая на девушку, сказал:
— Видишь, полковник, она пришла искать суда — она, дочь генерального судьи малороссийского… Кто повинен рассудить ее с родителями?
— Никто, кроме Бога, ваше высокопревосходительство! — отвечал Анненков.
— Но Бог судит на том свете, — возразил гетман, — это Божий суд. Но ее милость ищет суда людского. Меня Бог и люди поставили судьею над малороссийским народом. Я посему повинен рассудить и ее милость Мотрону Васильевну с ее родителями. Я и рассужу их — и горе неправым.
Голос его прозвучал грозно, словно бы посылал в битву свои полки. Седая голова поднялась высоко. Но набат не унимался.
— Доню! — снова заговорил Мазепа. — Се твои родители жалуются на нас Богу — до Бога кричат мидным языком… Повинись родителям, дитятко! Вернись до дому.
— Тату! Не гонить мене!
— Доненько моя! Я не гоню тебе, я прошу тебе: повинись теперь закону. А там — я покажу им, кто я!
Затем, обращаясь к Анненкову, Мазепа сказал:
— Тебе, полковник Григорий, я поручаю с честию и с великим бережением проводить их милость Мотрону Васильевну Кочубей в дом генерального судьи, ее родителя. Скажи Кочубею мою властную и непременную волю: если с сего часу я узнаю, что он дозволит себе или жене своей сделать хотя бы то наималейшее утеснение, либо огорчение дочери своей родной, а мне духовной, то я, гетман, не токмо дщерь его силен взяти, но и жену отъяти у него не премину. Скажи это ему!
Потом он подошел к Мотреньке, поцеловал ее в голову и перекрестил.
— Се мое благословение тебе, дщерь моя любимая! Прощай, моя дочечко! Господь да пошлет тебе своего ангела хранителя, а я не оставлю тебя и не забуду… Забвенна буди десница моя!
Девушка молча поцеловала его руку и, взглянув полными слез глазами в глаза Мазепы, направилась к Анненкову. Мазепа остался среди комнаты угрюмый и безмолвный: казалось, что в этот момент он постарел несколькими годами.
Выйдя в другую комнату как-то машинально, ничего не понимая, Мотренька заметила, что у двери стоит молоденький пахолок и плачет.
— Ты об чем это, хлопчик? — спросил его Анненков.
— Панночку жалко! — и пахолок совсем расплакался.
Прошло еще два года. Борьба Петра с Карлом XII принимала такой острый характер, что со дня на день следовало ожидать кризиса, и, по-видимому, рокового для России. Союзник Петра Август, король польский, был раздавлен коронованным варягом, который, казалось, пришел со своего далекого полуострова, из-за Варяжского моря, на континент, чтобы повторить в новейшей истории России и Польши роль предков своих, какими историки называют старых варягов Рюрика, Синеуса и Трувора. Верного слугу Петра и Августа, бойкого и ловкого Рейнгольда Паткуля, которого Палий часто вспоминал в Сибири, этот коронованный варяг на польской, униженной и разоренной им земле колесовал самым ужасным образом, приставив в палачи поляка, не умевшего колесовать, а потом растерзанные части его тела выставил как указательные знаки на пяти колесах по дороге из Варшавы в Москву! По этой дороге Карл гнался за Петром, убегавшим из Польши во Москву — в эту постылую Москву, не научившую в течение столетий своих солдат драться и побеждать варягов. Петр бежал в Москву затем, чтобы вывезти из нее все казенные и церковные сокровища на Белоозеро, подальше от страшного варяга, а оттуда бежать в свой новый «парадиз» и защищаться там отчаянно или пасть, но только не в Москве, а там, в Петербурге, поближе к дорогому морю.