Шрифт:
— Возьмите, товарищ мичман.
За тихим пением дизелей Дубовец не услышал шагов минера Кани.
— Спасибо.
Покуривая, они смотрели, как огоньки кораблей тянулись на выход из гавани.
— Вам, наверное, еще во время войны приходилось сто раз видеть такое?
— Во время войны при выходе — ни огонька, ни звука.
Какая-то настороженность всегда тревожила Дубовца, когда рядом был минер Анатолий Каня, «Земеля» из-под Слонима. Слишком уж непохожи они были.
Невысокий, но ладный. Сидит на нем все аккуратно, как влитое. В двухсотрублевом костюме иной так не выглядит, как этот в обычной бескозырке, телогрейке, ватных штанах и сапогах.
Ничего против Кани он не имел: служит, работяга, друга не заложит, на чужой спине в рай не полезет, а все же… Может, потому, что он с легкостью, играючи, завоевывал все, что ему, мичману, доставалось тяжелым трудом. Даже друзьями люди ему становились после первого слова, а то и после первой улыбки. Улыбка и правда хорошая. У плохих людей такой не бывает. И глаза отчаянно-веселые, темные, слегка прищуренные. И чуб кудрявый…
Отсюда, видимо, и настороженность. Ощущение, что, если бы довелось сидеть за одной партой, танцевать на одной площадке и все такое, этот взял бы верх. Уже не говоря про его рисование. У многих товарищей, да и у командиров — писанные им портреты. Очень живые, только что не разговаривают, и это мичману казалось мистикой.
— Чего это ты, Анатолий?
Он понял, матросу не давала спать какая-то огромная радость, не умещавшаяся в нем. И радость эта была такой, которой обязательно необходимо поделиться, как бывает необходимо поделиться горем. Мичман чувствовал это.
— О девушке задумался? — спросил Степан.
Матрос только еще шире улыбнулся.
— И как, ничего девушка?.. Где познакомились?
— Да вы же свидетелем были… Хотя нет… Вы тогда в отпуске были. Это когда больных с Рогвольда снимали.
— Говорили мне что-то такое…
— Дела были серьезные. Моториста одного с мотобота швырнуло волной — клетку грудную раздавило. Ну и женщина: тяжелый случай аппендицита… А не море — водяной ад; пену с валов срывает. Дышать почти нечем, не воздух, а ледяной пересоленный суп.
«Ишь ты, поезию развел, — с иронией подумал Дубовец. — Видать, тебя, баяна, бабы слушать любят».
— Подходит наш «Тайфун» к месту высадки, и мы все видим: не только кораблю, шлюпке подойти к берегу не удастся, такой накат… А там ждут. Тогда старлей решил: пусть двое со шлюпок добираются к берегу просто так.
— Ножками? — спросил мичман.
— Э, ножками. Где ножками, а где и турманом. Потому что как даст волна, как отвесит леща в кормовой обвод, так потом хоть месяц заголенный бегай. Пока к берегу таким образом добрались, — видок у нас был, словно нас сквозь земснаряд пропустили. А назад еще хуже. Несем больных на руках. Пока добрались, нахлебался я рассолу по горло… И, верите, товарищ мичман, синяк от шеи до киля целый месяц не сходил.
— Это ведь не каждый день такое, — сказал Степан.
Каня улыбнулся. И вдруг признался:
— Я ведь не могу, когда вода ледяная. Другой плывет и ничего, а у меня сразу судороги. И такие, что завыл бы, как волк на рождество. И ноги, и руки, и все…
— А девушка?
— Ну, доставили мы их на корабль. Я и не рассмотрел ее совсем. Ресницы только — тень в полщеки. А потом она мне письмо написала с благодарностью… Я ответил.
— Встречались?
— Да, три раза.
— И как? Интересно ей с тобою?
— Думаю, да. А обо мне и говорить нечего. Грамотешка моя слегка подкачала — ничего, дотяну. Мне ведь двадцать два только.
«Все еще впереди, — подумал мичман. — И тут тебе, малец, сто очков дано перед другими. Что ж, помогай бог».
— Славная девушка. И знает много. Хотя, что тут удивляться… Метеоролог… Их станция на Рогвольде.
Дубовец вдруг почувствовал себя так, словно кто-то вылил ему за шиворот сначала ковш горячей, потом ковш ледяной воды. Он был почти уверен в ответе и все же спросил, не мог не спросить:
— Ну а зовут как?
— Евгения… Женя…
Что-то оборвалось внутри у Дубовца. Он глухо сказал:
— Метеоролог с Рогвольда… т-так… Фамилия, часом, не Арсентьева?
— Угу. А вы что, знаете ее?
— Слышал как-то… Да, кажется, я о ней что-то когда-то слышал.
Он хотел еще о чем-то сказать и побоялся, что сорвется, закричит от ярости и боли.
Выручили колокола громкого боя. Они били в уши, в грудь, в голову…
Наступил день, самый для него проклятый изо всех дней, которые были и когда-нибудь будут.
Медленно журчала за кормой тральщика густая, маслянистая вода. Скуповато светило через тонкие облака солнце, которое еще почти не несло тепла. Волны в его слабом, рассеянном сиянии казались зелеными.