Шрифт:
Маша усмехнулась.
– Ну вот, – мама вздохнула, – сели, я подала обед, и они стали говорить, что второй ребенок – неприлично, в наше время никто не рожает, и все такое... А я послушала, а потом говорю: так что прикажете? Сделать аборт? А они молчат и жуют. А потом, дескать, можно и аборт. Тогда я встала и говорю: убирайтесь из моего дома, явились учить меня всем кагалом! А папа, – казалось, она сейчас заплачет, – побежал за ними... И когда родилась Татка, не поздравили. Папа очень страдал. Потом как-то ушло, сгладилось, но праздников я больше не устраивала.
– И как ты думаешь, почему? – Маша спросила высокомерно. – А потому. Пока один ребенок, женщину бросить легче. С двумя – труднее. – Втайне Маша надеялась, что мама начнет возражать. Но она кивнула:
– Они и с тобой-то смирились с трудом. Считали, что отцу я не пара. Ты уже родилась, а они все мечтали... – мама говорила с горечью.
– Так и сказала, всем кагалом? – Маша засмеялась.
– Перестань, ничего смешного... До сих пор стыдно, – она призналась тонким, беззащитным голосом.
Сердце рванулось и замерло.
– Да ладно тебе! – Маша хлопнула ладонью по столу. – Что нам до них? У нас своя семья.
– Все равно... Папа страдал, мучился, – мама улыбнулась через силу.
Тень Паньки, доживавшей свои последние дни, шевелилась в ванной.
Наум умер через неделю. Тетя Циля едва успела уйти, когда он открыл глаза и позвал. Последние дни вообще не приходил в себя, а теперь вдруг позвал, мама рассказывала: «Зовет, а глаза мутные». Она как раз стояла у кровати, вынимала баночку с морсом – еду он уже не глотал. Так бы и не расслышала, если бы отошла к раковине. Шевелит: «Циля, Циля», – а мама говорит: Циля ушла, скоро придет, это я, Тоня, а он снова – Циля, Циля...
– Знаешь, – она рассказывала, – последние дни стал похож на папу в молодости, уши оттопыренные, волосы слиплись, тоже чуть-чуть рыжеватые. Я однажды даже обмолвилась: Миша, говорю, Миша, а потом испугалась и говорю, Миша обещал прийти в воскресенье, повидаетесь, а ему все равно – не слышит. Эти больницы наши, я уж насмотрелась, раковых не лечат. Кладут умирать...
– А что делать? Рак. Разве он лечится? – Маша поглядывала на соседский кухонный стол.
– Все равно лечить, – мама ответила неуверенно. – Когда-то я хотела стать врачом, хирургом. – Мечта, родившаяся в юности, прилила к щекам, как кровь.
– И чего не стала? Это какой год? – она прикидывала. – Сорок девятый, пятидесятый... Ты – русская. Тебя бы приняли.
– Да что ты! – мама махнула рукой. – И кто бы меня кормил? Отец погиб, мама умерла в блокаду, бабушка старенькая, иди, говорит, работать, я и пошла – в булочную. Конечно, надо было. На вечерний, как-то совмещать. Только подсказать было некому, – мечтательный румянец сошел со щек.
– Ты стала бы отличным врачом, – Маша сказала тихо.
– Правда, правда! – мама откликнулась благодарно. – Даже теперь, в больнице... Мне кажется, я чувствую болезнь. Только знаний нет. Чувствовать мало, – мама говорила с сожалением.
– Чувствовать мало, – Маша повторила, думая о другой болезни, которую она тоже чувствует, но не знает, как лечить. – Папе расскажешь? Ну... Что он принял тебя за тетю Цилю...
– Зачем же... – мама покачала головой. – Он и так переживает.
– А вообще... Могла бы не признаваться. Пусть бы думал, что ты – Циля. Все равно не различал.
– Вот это – нет, – мама отклонила решительно, – и так стал похож на папу, а тут еще я. Очень плохая примета. А вообще ужасно похож, – она заговорила шепотом, – прямо одно лицо.
– Ага, плохая, – Маша подтвердила злым голосом, – а тут как раз бог Перун. Глядь с небес, оно бы и запало.
– Бог – не бог, а что могла, я для них сделала, – мама поднялась непреклонно.
Отцу уже сообщили. Кто-то из родственников позвонил на работу. Домой он вернулся поздно, осунувшийся, с серым лицом.
– Оставь, не трогай, – мама шепнула сердито, не прощая дневной выходки.
Отец заговорил сам. Сказал, что похоронами займутся Леня с Иосифом. Хотели на Преображенское, но старого места нет, а нового не добьешься.
– Преображенское, это какое? – улучив момент, когда мама вышла, Маша все-таки спросила.
– Еврейское, – отец пояснил неохотно, как будто в этих делах она была посторонней. Острая щетина, выбившаяся на щеках, старила его лицо. Он сидел, вздернув плечи. Глаза, смотревшие мимо, не видели ни дочери, ни жены. – Самый младший. Наум – самый младший. Из нас из всех, – сказал, и глаза возвратились.
В субботу поднялись рано: до Южного ехать через весь город. Невзрачный львовский автобус подвез к самым воротам. Выбравшись наружу, Маша огляделась: впереди, сколько хватало глаз, лежало ровное пространство, свободное от деревьев и домов. Ворота, распахнутые настежь, открывали дорогу. По обеим сторонам стояли приземистые постройки. У ворот жались люди, собирались стайками. Те, кто приехал на рейсовых автобусах, ходили от стайки к стайке, искали своих.