Шрифт:
Дети часто кричали во сне, плакали, совсем по-взрослому, от них убежало детство. Оставив взамен недоверчивое взросление, поселилась в детских душах замкнутая отчужденность к каждому, кто даже случайно останавливался у калитки дома.
Они повзрослели сразу. Все трое. В один день. И запомнили его навсегда.
Клавдия, вернувшись домой, рассказала Георгию все, что случилось в их доме в тот памятный день…
— Я уже не думала, что когда-нибудь вернусь в Батуми, не верилось, что увижу тебя и детей. Я простилась с вами и с Борисом. У меня не осталось ни малейшей надежды… Я не спрашивала — за что? Это наивно. Пример Бориса подтвердил, дело вовсе не в виновности. Я поняла большее. Мы живем ложными, надуманными ценностями. А потому растеряли все, право на вопрос, на защиту. справедливость и саму жизнь…
— Так что же стряслось? Растолкуй мне, старому? — перебил Георгий.
— Я не говорила тебе ничего. Но с того времени, как Бориса забрали, я послала много жалоб по инстанциям. Писала и Сталину. Везде, в каждой, обвиняла чекистов в беззаконии. Верила, что разберутся, выпустят. Как и на-ши соседи, думала, что наверху не знают, что творят внизу Наивно все. Это я поняла, когда меня взяли и били не за что-нибудь, а за жалобы, какие им — чекистам — были переданы, чтоб разобрались. А кто себя признает неправым, да еще добровольно? И наверху это знали. Хотя и не имели права мои жалобы передавать тем, чьи действия я обжаловала. Но… Кто, как не вожди, породили этих чекистов? Дали им все права распоряжаться судьбами и жизнями нашими. А потому меня хотели тихо упрятать, чтоб не лезла со своими жалобами повсюду, не тревожила верха, не обзывала чекистов мародерами…
— Но ить детву не тронули, — вспомнил Георгий.
— Эх, отец, это не от доброты. Знали, что не бросишь их, не оставишь одних. А растить будешь, не сможешь ездить никуда с жалобами. Дети руки свяжут. Их и накормить, и в школу отправить надо. С ними забот хватает. Вот и не тронули. Но не о них, о себе помнили. Я это сразу поняла, — вздыхала Клавдя.
И тогда рассказал ей Георгий о Семене Грудневе.
— В гражданку мы с им в одном окопе мерзли. Зимой это было. Последним сухарем делились. Семка заместо брата мне стал. Едино, что башковитый. И младше. Но грамотней. С начальством — офицерами, когда говорил, не ронял лица. Все напрямую, как есть. И любили его бойцы. За башку светлую. За совестливость и правду, какую не посеял в атаках. Я и не допер враз, кем он стал? А когда сам признался, я от него, как от ворога. Аж совестно сделалось…
— Может, он и не такой, как все. Но что сможет один человек? Всем не поможет. Пока он сутки тратит чтоб одного от беды избавить, другие чекисты за это время вагонами людей гребут. Кого в распыл, кого в зону. Кто он против них? И его они упрячут, коль слишком надоест.
Баба рассказала старику о ночи, какую провела она в камере следственного изолятора:
— Не одна я там была. Восемь баб набралось. Две — совсем старые — интеллигентки. Их за мужей взяли. Чего я не понаслушалась. О себе молчала. Стыдно было говорить. Им хуже моего досталось. А особо двоим — тем. Их утром расстреляли. За разговорчивость. В камере стукачка оказалась. Донесла…
— И там без них не обошлось, — вздыхал старик.
— Теперь они — всюду, — поддакивала Клавдия И предложила: — Только Борису о том не пиши. Ему и без этого хватает…
А вскоре отправила баба два письма. Одно — Борису на Сахалин, второе — Грудневу.
Мужу сообщала, что дома все в порядке. Дети учатся хорошо. Георгий по-прежнему рыбачит. А она — в доме управляется, по хозяйству хлопочет. Что ждут Бориса днем и ночью. Ни на минуту не забывая…
Письмо Грудневу было коротким. В нем, как и решили, ни словом не обмолвились о том, что благодаря ему — Семену, живет Клавдия дома. Что успел он ее вытащить, в считанные минуты опередив беду.
Едва вернулась домой, почтальон телеграмму принесла. Из Москвы. От Груднева. Короткую, как молния:
— Завтра буду в Батуми. Груднев.
Георгий, прочитав телеграмму, растерялся. Впервые остался дома, приготовиться к встрече.
Тот и впрямь приехал. Стукнул в калитку, вошел спешно, сразу в дом. К столу не присев, предложил Георгию разговор наедине, с глазу на глаз:
— Я в Батуми два дня буду. По делам меня сюда прислали. В командировку. Попросили вернуться в органы. Хоть на время. Помочь. Так что не до отдыха. Врубаешься, Георгий?
— Нет покуда, — признался старик честно.
— Сталин болен. Чистка началась. В органах. Скоро перемены начнутся. Очень серьезные. Ты о том пока помалкивай. Знай одно, недолго ждать осталось. Расстрелы отменены. Уже и замены в правительстве готовятся. Это враз почуяли. Перестали «воронки» по ночам рыскать.
— Нас беда не миновала, — отмахнулся дед. И добавил с горечью: — Может, на его место поставят супостата еще лютей…
— Теперь уж нет. И Бориса дождешься. На Сахалин комиссия поехала. С делами разбираться. Чекисты теперь обеспокоены. Ответ держать придется за все, что натворили.
— Эх, Сема! Разве тем что-то выправить или воротить в обрат? В покойного душу не вставят сызнова. И судимого не возвернуть в прошлое. Потому не будет веры вам от люду. И пережитое не забудется, не простится…
— Все верно, Георгий. Каждому — по заслугам. А мне — стыдиться нечего. К тебе я — на минуту. Предупредил, чтоб легче жилось, спокойнее ожидал бы ты своего Бориса…
Георгий рассказал Клаве о разговоре с Семеном, та, в отличие от старика, обрадовалась. Собрала посылку Борису, отправила, приложив записку.