Шрифт:
— Что ты делала в эти дни? — спросил я ее.
— Ждала тебя. А ты?
— Ничего. Желал вернуться.
— Ради меня? — спросила она робко и смиренно.
— Ради тебя.
Она полузакрыла ресницы, и подобие улыбки задрожало на ее лице. Я чувствовал, что никогда не был так любим, как в эту минуту.
Она взглянула на меня влажными глазами и сказала:
— Благодарю тебя.
Выражение, чувство, вложенное в эти слова, напоминали мне другое благодарю,произнесенное ею в то далекое утро ее выздоровления, в утро первого моего преступления.
Так возобновилась моя жизнь в Бадиоле и стала течь среди печали, без достойных внимания эпизодов, в то время как на солнечном циферблате медленно ползли стрелки, отягощенные монотонным треском кузнечиков, громоздившихся под вязами. Hora est benefaciendi!
Моей душою поочередно овладевали обычные порывы, потом обычные приступы инертности, обычный сарказм, обычные добрые побуждения, обычные противоречия: изобилие и бесплодность. И не раз, размышляя об этой серенькой, умеренной и всюду проникающей субстанции, которая есть жизнь, я думал: «Кто знает! Человек прежде всего — приспособляющееся животное. Нет такой гнусности, нет такого горя, с которыми он не сжился бы. Может даже случиться, что и я кончу таким приспособлением. Кто знает!»
Ирония точила меня все с большей и большей силой. «Кто знает, не окажется ли сын Филиппо Арборио, как говорится, вылитым моим портретом?Приспособление пойдет тогда легче». И я вспомнил об одном случае: мне безумно хотелось расхохотаться, когда мне сказали о ребенке (о котором я точно знал, что это плод прелюбодеяния) в присутствии законных супругов: «Весь в отца!» И сходство было изумительное, вследствие того таинственного закона, который физиологи называют «наследственностью через влияние».
По этому закону сын иногда бывает похож не на отца и не на мать, а на того человека, который жил с матерью до последнего зачатия. Женщина, вышедшая замуж во второй раз, через три года после смерти первого мужа, рождает сыновей, все черты лица которых похожи на ее первого, покойного мужа и нисколько не похожи на черты настоящего отца.
«Стало быть, возможно, что Раймондо несет на себе мой отпечаток и будет казаться подлинным Эрмилем, думал я. — Возможно, что меня будут поздравлять именно с тем, что я с такой силой наложил родовую печать на своего наследника!»
А если ожидания матери и брата не оправдаются? Если Джулиана произведет на свет третью девочку? Эта вероятность успокаивала меня. Мне казалось, что я чувствовал бы меньшее отвращение к новорожденной и мог бы, по всей вероятности, переносить ее. Она со временем удалилась бы из моего дома, получила бы другую фамилию, жила бы в другой семье.
Между тем, по мере приближения родов, нетерпение становилось более острым. Меня томило постоянное созерцание этого огромного живота, бесконечно увеличивавшегося. Меня томило вечное бесплодное волнение, вечные страхи и вечная неуверенность в завтрашнем дне. Мне хотелось ускорить события, даже если бы они привели к какой-нибудь катастрофе. Любая катастрофа была предпочтительнее этой ужасной агонии.
Однажды брат мой спросил Джулиану:
— Ну что? Сколько еще времени?
Она ответила:
— Еще месяц!
Я подумал: «Если история о минутной слабости правдоподобна, то она должна знать в точности день зачатия».
Наступил сентябрь. Лето угасло. Близилось осеннее равноденствие, самое восхитительное время года, время, которое как бы носило в себе своего рода опьянение воздухом, разлитое зрелыми виноградными лозами. Очарование мало-помалу захватывало и меня, смягчая мою душу. Порой я испытывал безумную жажду нежности, желание ласки. Мария и Наталья проводили долгие часы со мною, со мною одним, в моих комнатах или во время прогулок. Никогда я не любил их такой глубокой и нежной любовью. Из этих глаз, напоенных малосознательными мыслями, нередко спускался в глубь моей души луч мира.
Однажды я отправился искать Джулиану по всей Бадиоле. Был первый час пополудни. Не найдя ее в комнатах и в других местах, я пошел на половину моей матери. Двери были раскрыты, не слышно было ни голосов, ни шума; легкие занавески трепетали на окнах, сквозь которые виднелась зелень вязов; мягкий ветерок обвевал чистые стены.
Я осторожно подошел к святилищу — комнате матери. Думая, что мать спит, я тихо ступал, чтобы не потревожить ее сна. Раздвинул портьеры и просунул голову, не переступая порога. Действительно, услышал дыхание спящей. Увидел мать, спящую в кресле возле окна; за спинкой другого кресла увидел волосы Джулианы. Вошел.
Они сидели друг против друга; между ними стоял низенький стол с корзиной, полной крошечных чепчиков. Мать еще держала в руках чепчик, в котором блестела иголка. Сон застал ее со склоненной над работой головой. Она спала, опустив голову на грудь: быть может, ей что-нибудь снилось. Белая нитка в игле была еще наполовину цела, но во сне старушка, быть может, шила более драгоценной ниткой.
Джулиана тоже спала, но голова ее лежала на спинке кресла, а руки — на подлокотниках. Черты ее лица как бы растворились в сладости сна; но рот сохранял печальную складку, тень грусти: полураскрытый, он слегка обнажал бескровные десны, а у носа, между бровей, оставалась маленькая морщинка, вырытая тяжелым горем. Лоб был влажен; капля пота медленно стекала по виску. Руки, белее муслина, которым были покрыты, одним своим видом, казалось, говорили о бесконечной усталости. Но я остановил свой взгляд не на этих символах души, а на животе, который заключал в себе уже сформировавшееся существо. И еще раз, отвлекаясь от всех частей тела Джулианы и от нее самой, я почувствовал жизнь этого существа, изолированного от внешнего мира, как будто в этот момент, кроме него, никто не жил возле меня, вокруг меня. И снова это было не обманчивым ощущением, но реальным и глубоким переживанием. Ужас сковал все мои фибры.