Шрифт:
Это самое тихое время на земле.
Небо яснеет и яснеет. Четыре часа утра. Сейчас в подсолнухах рождаются сладковатые молочные семечки. Ночь еще вязнет в недвижных кронах тополей и клубится у заборов. Воздух весом и терпок. Его можно пить: мелкими капельками он оседает на щеки и губы.
Я стою в одних трусах на темных от росы гладких досках крыльца. По листьям тополей щелкают тяжелые капли. Иногда тополя роняют капли к своим корням. Они падают с мягким стуком. Мгновенье они лежат и, блеснув, неслышно уходят в землю. Какую-то долю секунды земля в этом месте влажно светится. Потом уже не отыскать, где упала капля.
Доски под ступнями ног нагрелись. Трудно заставить себя шагнуть на дорожку, по которой сегодня еще никто не успел пройти. Темные острые листья кукурузы задевают голые ноги. От росы ноги мокры до колен. По икрам стекают холодные ручейки. На полпути я останавливаюсь, чтобы посмотреть назад. Кукуруза и подсолнухи до самого карниза скрывают от меня фасад нашего дома. Я чувствую себя так, словно открываю мир. Как в детстве — шаг за шагом. И если делаю несколько шагов подряд — мне начинает казаться, что я ушел страшно далеко. Найду ли дорогу назад?..
Когда я выхожу из дощатого домика на краю огорода, петухи, словно муэдзины, протяжно кричат, приветствуя солнце, а сквозь заросли плавятся золотом оконные стекла, и медленно раскаляются макушки тополей.
Сегодня я пойду в степь.
В моем городе хлеб пекут круглыми большими караваями. Верхняя, темно-коричневая, почти черная корка вся в пупырышках и шишках. Она шапкой накрывает весь каравай и тверда на ощупь. Под ножом хлеб похрустывает, как арбуз, и, опережая лезвие, бежит трещина. Сухая мякоть пахуча и ноздревата. Половину еще теплого каравая, обернутую полотенцем, я кладу в мешок. В белую тряпочку мама заворачивает пять сваренных вкрутую яиц, наливает в бутылку парного молока. Из газеты я скатываю тугую пробку и затыкаю горлышко бутылки. Капроновые силки приготовлены с вечера... Ну вот, кажется, и все.
— Ой, а соль-то я забыла положить! — восклицает мама. Из спичечной коробки она пальцами вынимает спички, кладет их на загнетку летней печки, а в коробку доверху насыпает крупной сероватой соли.
Я обулся в тапочки. С непривычки в них так легко, словно босиком.
— Не надеть ли сапоги?..
— Уморишь ноги, сынок...
— Тапочки, маманя, обувь несерьезная. Сапоги лучше. Я привык.
— Смотри, Сеня... Как тебе лучше, тапочки — самая обувь для степи. Да и сапоги целее будут...
Она провожает меня до калитки.
— Будешь возвращаться — выходи к железной дороге. Ночи сейчас темные, не то заблудишься...
— Ладно, мама. Вернусь по железной дороге.
Мешок постукивает меня по спине, утренний ветерок забирается под распахнутый ворот черной косоворотки. От поясницы к шее ползут колючие мурашки.
В половине девятого я выбрался на гудронированное шоссе и пошел по нему на юг. Слева медленно взбиралось солнце. Степь была ровной. Ее пятнали блеклые полосы скошенной травы и зеленые шелковые квадраты овса.
Через час ходьбы сзади виднелись только рабочая башня элеватора и тоненькая, как. спичка, труба электростанции.
Изредка меня обгоняли грузовики, обдавая своим знойным дыханьем. Звук моторов и побрякиванье кузовов, слабея, долго висели над степью...
Я сбежал с высокого шоссе, перепрыгнул через канаву с коричневой, застоявшейся водой и пошел навстречу солнцу, в степь. Шоссе все отдалялось, и вскоре звуки проходящих автомобилей уже не долетали до меня. В том месте, где я остановился, степь собиралась в невысокие холмы, редко поросшие лозой, черемухой и дикими яблонями. Хорошо тут было. Между двух холмов маленькая степная речка оставила залив в несколько метров шириной. Он был глубоким, но песчаное дно просвечивало. У самой поверхности воды я увидел множество головастых мальков. Они стайками вились возле упавшей травинки и замирали, чуть не высовываясь из воды. Не. спуская с них глаз, я присел на корточки, но как только тень моя скользнула по заливу, мальки исчезли в глубине...
Бутылку, чтоб не прокисло молоко, я по самое горлышко закопал в прибрежный песок. Глубокие следы от моих сапог быстро заполнялись водой.
Я достал силки, а мешок повесил на дерево — так, чтобы его было видно.
Приманивать перепелов и ловить их силками научил меня отец. Он ловко это делал. У меня всегда получалось похуже. Но я очень хотел поймать перепела.
Казалось, вся степь населена птицами. Едва над моей головой сошлась трава, как я начал слышать попискивание перепелов, покряхтывание степных куропаток. Какая-то птица приглушенно цвиркала, и я не мог вспомнить ее названия...
Перепел стоял почти в самой петле. Я снова позвал его. Он недоверчиво посмотрел в мою сторону, вытягивая шею. И шагнул. Р-раз, и серый клубочек затрепыхался, забился на земле, запутываясь все безнадежней...
Чтобы не сломать перепелу шею, я осторожно распустил петли. Птица раскрывала клюв, словно ей нечем было дышать. Ее сердце лихорадочно билось мне в ладонь, а тело было горячим.
— Какого черта ты смотришь на меня своими круглыми глупыми глазами?
Я разжал пальцы. Перепел секунду стоял не шевелясь. Коготки у него были острые. И вдруг — я даже отдернул от неожиданности руку — он подскочил, скатился кубарем и, подпрыгивая, исчез в траве...