Шрифт:
Рука его лезет в ящик с углем:
— Уголь плохой, крошится. С примесями. Это вредно.
— Вонища от него, — подхватывает кузнец Умнов, — очень вредная для человека вонища.
— Не только для человека, — отвечает Ягода, повертываясь. Леха видит на мгновенье его глаза. — Сера и фосфор вредны и для металла. Металл от них делается хрупким.
Покашливая, краснея, неразборчиво мыча, Умнов пытается что-то рассказать об угле, мехах, кузнечном инвентаре. Ягода внимательно слушает, соглашается. Он все это знает. «Может быть, раньше кузнецом был», думает Леха.
В столярной Ягода беседует с ребятами о различных породах дерева, о плохом качестве болшевских табуреток.
— Дерево надо выдерживать. Сушилку следует завести. В печке сушить не годится — волокна теряют от этого прочность.
Слушает Леха внимательно, заходит посмотреть справа, потом слева. «Решительно все знает, — обеспокоенно думает он и мучительно завидует ребятам, разговаривающим с Ягодой. — Экие вахлаки — и стоять даже не могут как следует: переминаются, переваливаются. Вот он, Леха, сумел бы поговорить, только бы подвернулся случай».
Наконец пришли в сапожную мастерскую. И снова начинается степенная беседа о недостатках и достоинствах спиртовой подошвы, о фасонах.
Леха, работая локтями, наступая на чужие ноги, пробивается вперед. Вокруг шипят:
— Куда ты, малахольный! — Леха не обращает внимания.
И вот, наконец, он стоит перед Ягодой. Он вспотел, волосы взлохмачены. И голос не слушается:
— Тут бы надо…
Томительная, долгая пауза. Ягода ждет.
«Осрамился, — смятенно думает Леха и начинает переминаться с ноги на ногу. — Опоздал! По сапожному делу обо всем уже поговорили. Не повторять же сначала?.. А сказать нужно. Ждут».
И неожиданно для себя самого Леха говорит:
— Лошадку бы дать в коммуну!.. — как будто в сапожной об этом самом и следовало говорить.
— У вас же была лошадь?
Ягода на секунду наморщил лоб:
— Конечно, была, я сам подписывал приказ.
— Сбежала, — ответили ребята хором, — сбежала, гадюка. Теперь хлеб и мясо таскаем на спине.
— Как же это так она сбежала?
Пришлось, хочешь — не хочешь, рассказать всю историю подробно.
— Эх вы, хозяева, — усмехнулся член коллегии. — Завели одну животину, и та сбежала. Плохо.
— Что же делать теперь? Так и будем на спинах таскать?
— Это, конечно, глупо — таскать на спине, — задумчиво сказал Ягода. — Человеческую энергию нельзя так растрачивать: для перевозки тяжестей есть лошади и машины. А люди должны заниматься другими делами — более сложными и ответственными.
Он замолчал, думая о людях, которым приходится с азов учиться нормальной трудовой человеческой жизни. И они учатся этому неуклюже, с ушибами, точно дети, делающие первые шаги. Но они не дети. Нет, они совсем не дети. У каждого за спиной жизнь — извращенная и страшная, у каждого за плечами тяжелый, давящий груз — нелегко им, нелегко и с ними, неслыханно велика и сложна задача.
— Вот что, ребята, соберем мы с вами сегодня собрание и обо всем поговорим.
Гуляев примчался на собрание одним из первых. Он устроился как раз против графина с водой и приготовился ждать. Но ждать не пришлось: собрание началось ровно в семь.
В открытое окно струился вечерний свет; красный отблеск падал на белую гимнастерку Ягоды. Он встал. Все притихли. Пауза была долгой. Гуляев взглянул на сухие темные руки оратора, на его военную фигуру, и необычное, незнакомое волнение овладело им. Он чувствовал, что так же взволнованы и Накатников и Осминкин, сидящие с ним рядом, и те, кто сзади, и все, кто пришел сюда.
— Мир велик, — сказал Ягода. Голос его зазвучал тихо, но уверенно. — Мир велик, но пока еще только на одной шестой его части трудящиеся — рабочие и крестьяне — свергли власть буржуазии, уничтожили капиталистическое рабство и своими руками, ценой великих лишений, в суровой борьбе с врагами строят свободную, счастливую социалистическую страну, в которой не будет голодных, нищих, уродов. Не будет эксплоатации человека человеком. Не будет праздношатающихся и лодырей, не будет тюрем, воров… Да, не будет тюрем, не будет воров…
Сказано это было негромко, без резких движений, с какой-то хорошей безыскусственностью. В устах другого это прозвучало бы как обычное, всем известное, у него же приобретало всю ошеломляющую обаятельность новизны.
«Не будет тюрем! — с изумлением подумал Гуляев. — Может ли это быть?»
Он впервые в жизни услыхал об этом. И было непостижимо, что услышал он это от человека, имя которого для Лехи до сих пор неразрывно соединялось с облавами, приговорами, страхом, тюрьмой.