Шрифт:
Гроб везли на парной упряжке. В изножье гроба пристроились брат Янис и младший брат матери, который правил лошадьми. Худые да стройные, оба они умещались на узкой доске. Брат прижимал к себе угол гроба, придерживая его. За гробом, фыркая и мотая головой, шел потрудившийся на летней страде отцовский Серко, запряженный в узкую рабочую колымагу, на которую были положены сиденья и мешки с сеном. На заднем устроились мать с Лизиней, впереди, лицом к ним, Аннеле. Из-под глубоко надвинутого черного платка по лицу матери катились крупные слезы, которые в последние дни стали настолько привычными, что она даже не вытирала их. Натруженные руки бессильно лежали на коленях, теребили скомканный платок. Лизиня держала вожжи, но глаза ее были прикованы к украшенному зеленью гробу, который раскачивался впереди на разбитой дороге.
Дакшские собаки встретили и проводили траурную вереницу яростным лаем. Из домов вышли люди, стояли неподвижно посреди двора. Горестно смотрели вслед проезжающим. Но вот Дакши остались позади. Люди, дома, сад, огороженный плетнем. «Сколько жердей в нем было?» — и такая мысль мелькнула у Аннеле. Как стояли женщины посреди двора, какими платками были повязаны, как руки сложены — каждая мелочь западала в душу ясно, отчетливо, навязчиво. За каждую мелочь жадно цеплялась и строила из них запруду на пути огромного потока горя, который грозил задушить, смять, уничтожить ее.
Нещадно жжет полуденное солнце. Мимо трусит стадо, ищет приюта в прохладе хлева. За белыми полями ржи, за желтеющими полями пшеницы тонут дома. Знойная тишина разлилась в воздухе. Только чуть слышно звенят колосья.
Осталось позади закошенное отцом поле, и сам он совершает свой последний путь.
И в памяти, словно в зеркале, отражается жизнь отца. Та, что прошла на глазах у Аннеле. Неотвязно мысли возвращаются к ней — она слышит шаги отца, его голос, любимые присловья, добрые наставления, смех. Его чудесные песни, которые пел он давным-давно. Тогда — как ей сейчас кажется, — когда не знала она ничего на свете, кроме Авотских гор. Издали было слышно, как поет он, возвращаясь с поля, легкими были его шаги, будто не чувствовал он никакой усталости. И улыбнулась про себя, вспомнив, что однажды подумала: отец так делает для нее, чтоб ей весело было — словно играючи подхватывал на плечи копну вымолоченной соломы, величиной с воз, и чуть не бегом взносил ее по крутой лесенке под стреху хлева. Так нравилось ей смотреть, как под золотистой ношей мелькали босые отцовы ноги. Весь вымолот изо дня в день убирал он сам.
Труженик.
Это поняла она сегодня из прощальных слов дяди Ансиса. Дядя умеет прощальные речи говорить. Когда он говорит, слышно даже, как падающие листья касаются земли, и все утирают глаза, но нынче утром он так ничего и не сумел сказать. Только и можно было понять: труженик, а как скажет, сразу и сам начинает всхлипывать, остальные и подавно не могли сдержать слезы. Потом все затихнут и постоят, не проронив ни звука, ни слова.
За их колымагой едут дядя Ансис и Добелниек. Они заняты разговором. Добелниек то в одну, то в другую сторону кнутом указывает. О полях, о хуторах говорят, мимо которых едут, о людях, о жизни. А когда то один, то другой повернется или поднимет руку, как ножом полоснет по сердцу: словно какое-то движение, жест отца не умерли вместе с ним, а продолжают жить в руках, жестах, движениях братьев. И так это странно, что ей даже кажется — присвоили отцовы братья то, что им не принадлежит. И то, как говорят они, оглядываясь окрест, возвращает Аннеле в тот день, когда переселялись они в Новый дом. Какой чудесной казалась ей сейчас та поездка, какой заманчивой дорога! И отец вот так же поглядит раз-другой вдаль, повернется и рассказывает, чьи хутора стоят вдоль дороги, какие люди живут в них. И это никогда не повторится — никогда?
Должно быть, все это был только сон.
Похоронные дороги остановились, за ними вся вереница. Что-то случилось? Никто не спрашивает, никто и не отвечает. Все торжественно ждут.
Чья-то телега проехала мимо и тоже остановилась. В ней сидит Микелис Гелзис и Аука, а между ними лежит большой деревянный крест. Сделан он из ствола огромного можжевелового дерева; разыскал его в лесу еще отец и берег, как драгоценность. Сейчас из него вырезали крест. Работа их задержала, и нагнали они похоронную процессию возле кладбищенской горки.
Да, завершился неблизкий путь, и вот похоронные дроги стоят возле кладбищенской горки. По старинному обычаю, совершающий свой последний путь по земле должен остановиться и ждать, пока не позовет его звон колокола.
И вот он донесся с церковной колокольни. Застрял в вершинах сосен, и вот уже, будто перепрыгивая сразу через четыре ступени, понесся к похоронным дрогам.
Бимм-бомм! Бимм-бомм!
Спи спокойно! Спи спокойно!
Лошади зафыркали, зашевелились, запрядали ушами. Тяжело потащились в гору. Недаром гласит предание: чем ближе к погосту, тем тяжелее дышат лошади, потому что духи спускаются к подножию кладбищенской горки за новым пришельцем и, словно тучи, облепляют похоронные дроги, лошадей, гроб.
Вот оно, предание, ожило, совсем близко, рукой дотронуться можно. Но кажется Аннеле, что и она рук поднять не может, отяжелели от прильнувших к ней душ.
Сыновья старого Авота все рослые. На четырех плечах поднимается гроб и всходит вверх по узкой тропинке. Аннеле хочет дотронуться до людей, до креста, до земли — неужели все это явь? Не сон?
Отчего кладбищенская дорога такая разбитая?
Раньше тоже так было?
И давно?
Откуда на ней столько камней?
Большие и маленькие.
Сколько больших и сколько маленьких?
Так цепляются ее мысли за каждую малость, словно убегая от того, что не в силах больше нести в себе сердце.
Откуда-то издалека доносятся разговоры, пение, гулкие удары комьев земли, падающей на деревянный гроб, а кто-то совсем рядом, за спиной, шепчет: «Младшая-то и не плачет вовсе». Сестра и брат приносят венки, которыми была украшена повозка, кладут на холмик свежей земли. И все четверо падают на колени.
Только Авот и Лаукмалис, да кое-кто из материной родни приехали в осиротелый дом. Но слушать их разговоры Аннеле не может. Она выходит из избы и идет по новине.