Шрифт:
Спите, глупые, вам же не надо на работу, как мне, можете дрыхнуть… вот, я уже прошла мимо – и больше ни души вокруг, уж больно темно и рано… Можно идти и разговаривать с собой… Или с тобой, отец… Да нет, вовсе мне не страшно, только собака какая облает, но собаки все за заборами, в тёплых конурах, и только я одна топаю в этой сырой тьме… А листьями пахнет так остро, как в глухом лесу, хорошо, что мы живём на окраине, можно сказать – в деревне, вот уже откуда-то потянуло печным дымком… наша улица называется Лавочкина, это оттого, наверное, что повсюду у покосившихся заборов старые лавочки, когда-то в стародавние времена здесь, наверное, любили сиживать местные красавицы в пышных сарафанах… А самой улицы ещё нет, только микрорайон одинаковых панельных девятиэтажек среди деревенского круговорота, петушиного крика, тут и коровы ещё пасутся на лужках, а бабушка из Днепропетровска пишет: как вы там живёте в этой Москве, это же сумасшедший город – камень да асфальт, да магазинные толпы… Ну, это толпы в центре, в ГУМе и ЦУМе, а на нашей окраине в пять утра я совершенно одна, даже намёка на толпу нет, и никакого асфальта под ногами, а только глинистая тропинка, заваленная яблоневой и тополиной листвой, на нашей окраине много яблонь и тополей…
Подхожу к метро.
Станция ещё закрыта, но небольшая отсыревшая кучка полусонных людей, всегда одни и те же, уже ждут у входа. Наконец, дежурная тётечка в униформе открывает стеклянные тяжёлые двери. Первый поезд уже стоит у платформы… в вагоне холодно… я сажусь обычно на угловое сидение, здесь уютнее и теплее. Теперь можно подремать под мерный цокот колёс… главное – не уснуть крепко, чтобы не проспать свою остановку. Водный стадион… «Осторожно, двери закрываются!» Войковская… «Осторожно, двери…» Да никого нет ещё, чтобы защемляться дверьми! Но магнитофонная плёнка волнуется о несуществующих пассажирах… «Осторожно, двери закрываются!» Сокол… Аэропорт… Динамо! – это моя.
…За двенадцать минут тёплого укачивания через моё сознание успевает пролететь целая толпа разноцветных снов…
Динамо. И вновь выхожу в мокрую безлюдную темень… иногда толпа листьев несётся под ноги… иногда реки дождя… а на мокрой, чёрной, сверкающей площади, похожей на огромное зеркало, или на ночное озеро, стоит и ждёт первый троллейбус с запотевшими стёклами, настывший за ночь, с ледяными клеёнчатыми сидениями… За два месяца я изучила всех пассажиров, каждый садится всегда на одно и то же место, а я всегда сижу на переднем, повёрнутом к салону – так мне видно всех, и я как будто каждое утро смотрю одну и ту же пьесу, где усталые актёры механически играют затрёпанные до дыр роли… Кивок головой в знак приветствия, усталое: «Доброе утро!» – «Какое там доброе! ишь, как хлещет! такой дождливой осени даже не припомню…» – «Да и лето было не лучше…» – «Вы правы…» И только одна тётечка, в вязаном сером беретике и сером пальтишке, и лицо у неё серое, а глаза давно утратили окраску, она всегда вскакивает в троллейбус последней – и он тут же отъезжает, отплывает от чёрной, блестящей площади, в рассыпанных осколках фонарей… И тётечка в беретике говорит оживлённо своей соседке по сидению: «Представляете? мне осталось до пенсии ровно год, два месяца и десять дней! Даже не верится! И всё это кончится…представляете, тридцать лет одним и тем же маршрутом… изо дня в день…» И её соседка радуется за неё, и завидует ей, и все в троллейбусе ей завидуют, потому что им осталось больше… и такие серые, измученные лица, такие старческие, высушенные недосыпаниями и скукой жизни… и все в этом раннем троллейбусе – замученные и усталые, рабочий и фабричный люд, едущий к первой смене… Боже мой, думаю я, неужели и мне предстоит вот также… неужели и я когда-нибудь буду подсчитывать дни до пенсии?… Нет! нет! ни за что! я не хочу доживать до пенсии, это ужасно… Я отворачиваюсь от унылого театрика, от этой скучной пьесы, мне их всех жаль, наверное, когда-то они были молодыми и о чём-то мечтали… но вряд ли об этом… чтобы подсчитывать дни до пенсии… Но, с другой стороны, кто-то же должен ехать в этом первом троллейбусе – чтобы что-то там крутилось в этих фабричных и заводских цехах… вот и я еду… но должна я или не должна туда ехать, я так пока и не разобралась до конца… Неужели есть люди, которые рождаются для того, чтобы играть роль винтиков? Неужели существует на свете призвание быть винтиком? Или это не призвание, а наказание? А если наказание, то – за что???
…И вот еду, плыву по мокрой холодной Москве к проходной… Почему я решила пойти сюда? Во-первых, огромное издательство – «Молодая гвардия»! И я подумала: главное попасть внутрь процесса. А уж потом я разберусь, я найду себе достойное место, интересное… Может, и книжку издам?…
А пока меня взяли в цех подготовки бумаги – «счётчиком». Как всякий пишущий человек, бумагу я любила, просто обожала. И я подумала, что счётчиком бумаги – это лучше (поэтичнее!), чем счётчиком макарон, гаек или конфет.
…Я входила в цех, когда первые лучи солнца, как прожектора, освещали бескрайнее пространство, заваленное огромными рулонами и гигантскими кипами… Это был цех нарезки бумаги: здесь рулоны превращали в кипы. Грохочущие станки нашинковывали рулоны на огромные листы. А я должна была пересчитывать: сколько листов в каждой кипе… Зачем? Непонятно. Ведь существовал деревянный метр, вроде костыля, его прикладывали к кипе, потом делили на толщину листа – и готово! получали количество листов. Кому и зачем был нужен человек-счётчик, дублирующий роль деревянного метра – совершенно непонятно. Но роль у меня была именно такая. Не видя смысла в своей работе, я пыталась найти в ней красоту. Итак, бумагу я обожала! я представляла, что это – снежные горы, бумажные эвересты, залитые солнцем… это было фантастически красиво! Столько белой бумаги, ждущей СЛОВ, я ещё никогда не видела…
…Считаю бумагу… Бумага вся разная. Отечественная и заграничная. Есть плотная и шероховатая, есть тонкая и изумительно-гладкая. Есть пронзительно белая, до рези в глазах – а есть сероватая, как будто присыпанная пылью… Больше всего мне нравится финская бумага. Шикарная!… Проведёшь рукой по листу – и сердце замрёт от нежности и восторга: прямо шёлковая, атласная!
Чем бумага тоньше, тем она больнее режется. Мои руки в многочисленных порезах… Это очень больно. И выглядит жутковато: как будто меня пытали каким-то изощрённым способом.
Но зато, но зато!… в издательстве оказалась шикарная библиотека, а в ней – полное собрание сочинений Паустовского!
И я тут же взяла «Золотую розу» – и впилась в неё, как страдающий анемией, впивается в хрустящее зелёное яблоко… О, как меня поразила история парижского мусорщика, который в течение многих лет собирал золотые крупицы, точнее – золотую пыль, чтобы потом отлить из неё ЗОЛОТУЮ РОЗУ! И подарить её любимой женщине. Но не для того, чтобы получить что-то взамен, нет. Он хотел, чтобы эта роза принесла ей счастье. Но он умер. И подарить розу не успел…
Но Паустовский подарил эту розу – всем нам. Эта книга – о самом главном – о творчестве. О том, что в каждом дне есть эти золотые песчинки, пылинки, рассеянные в серых буднях…
В книге много историй и сюжетов – как в розе лепестков. И все они о том, как рождаются книги. О том, как в каждом жизненном сюжете увидеть СМЫСЛ. О том, что и боль, и страдание, и безответная любовь, – преображённые творческой силой, – превращаются в СВЕТ и КРАСОТУ.
И каждому из нас нужно собирать крупинки для СВОЕЙ золотой розы…