Шрифт:
Старушка предоставила нам большую комнату. Бригадир выдал матрасы, точнее – пустые наматрасники, и мы пошли среди ночи, при полной луне, на скошенное поле и там набивали их мокрым от густой росы сеном…
Так полтора месяца и спали – на полу, на лежащих рядышком сырых матрасах.
В комнате были старинные часы с боем, они били каждые полчаса. И ночью, разумеется, тоже…
…Уборка картофеля, под дождём, по колено в грязи… по ленте транспортёра ползёт мокрая, грязная, полусгнившая картошка – пополам с комьями мокрой земли… картошку от этих комьев не отличить, наша задача – вычислять комья и сбрасывать их с транспортёра… перчатки – как будто слеплены из жидкой ледяной грязи, куртки мокры насквозь… рук – не чувствуем… в сапогах – хлюпает…
…В другой раз нас привезли на ток. Когда наша девчачья команда выгрузилась из кузова грузовика, бригадир долго орал непечатный текст. Смысл его ругани: «Где парни?!!» Он, оказывается, заказывал парней, нужно грузить мешки с зерном, девки ему ни к чему, он заказывал парней! каких парней? «Ну, каких… во список: Тишлер, Лянь-кунь, Дюшен, Семененко, Романушко, ну тут, правда, она девка затесалась – Мамаева, ну, думал, будет на подхвате…» Мы долго ржали. Узнав, что мы и есть те самые «парни», он разразился очередной обоймой красноречивых словес… Поставил нас сгребать зерно. Оно было насыпано прямо под открытым небом, мокрое от дождя, оно прело в глубине… Пересыпали с одной кучи на другую – тоже под открытым небом… а дождик моросил… моросил… а зерно прело, прело…
Так как имена в нашей компании дублировались, кроме Марины и Веры, (две Наташи, две Оли и три Лены), то мы стали называть друг друга по фамилии. И наши фамилии стали нашими именами больше, чем сами имена. Дюшен, Тишлер, Лянь-Кунь, Романушко – мы и сегодня, спустя тридцать пять лет, друг для друга – Дюшен, Тишлер, Лянь-Кунь и Романушко, и нам не важно, что кто-то из нас взял фамилию мужа. Лену Семененко мы называли – Сёмга, а Марина Мамаева стала – Мама Ева. И я, наконец-то, избавилась от леденящего имени «Елена», чтобы обрести тёплое, уютное имя – Романушка. У моего имени оказалось много симпатичных уменьшительных форм: Романуш, Роман, Рома, Нушка и, наконец, Нуш. Последнее мне нравилось, пожалуй, больше всего. В нём было что-то цирковое…
Бьют часы… В избе тепло и сонно. К запотевшим окнам прислонись. За окном, как пламень, невесома, на ветру рябиновая кисть… И горька, горька, горька, как память… Скулы сводит, Боже, так горька! Краткий дождь пришёл, и стукнул ставень Дождь – к письму? Не знаю, говорят……По ночам сушили за печкой свою мокрую грязную одежду… она высохнуть успевала не всегда… утром надевали всё сырое, заскорузлое… Матрасы так до конца и не просохли… у Тишлер приключился радикулит, и папа приехал за ней, и увёз её на машине в Москву…
…А мы продолжали киснуть под этими дождями, на грязных, раскисших полях…
Когда возвращались, на нас накидывался петух, норовя клюнуть кого-нибудь в темечко.
При этом мы жили очень весело.
Нам уже казалось, что мы знаем друг друга давным-давно…
Всё, что можно было рассказать о себе, за эти полтора долгих месяца было рассказано. Одна, поразившая меня деталь: мои новые подруги все в восторге от своих родителей. Оказывается, такое в жизни бывает. Только у Сёмги нет отца, он умер, когда она была ещё маленькая. Но зато очень добрая мама, никогда не сердится. И славная сестра, чуть младше Сёмги, они обе мечтают стать актрисами. Прямо как в володинской пьесе! У Тишлер – родители любят друг друга ещё со школы, чуть ли не с пионерского возраста, а потом папа воевал, а мама его ждала, и они писали письма друг другу чуть ли не каждый день, и с ним ничего не случилось на фронте – потому что она его ждала… А родители Дюшен были когда-то студенткой и преподавателем, но будущая Наташина мама так сильно влюбилась в будущего Наташиного папу, своего преподавателя, что отвоевала его не только у всех поклонниц, но даже и у жены. У Мамы Евы – родители вообще без ума друг от друга до сих пор. (Неужели так бывает?… В таком-то пожилом возрасте – почти в сорок лет?!!) А папа Лянь-Кунь тоже воевал. И больше всех он обожает её, свою младшую дочку: маленькую Олю Лянь-Кунь. У Лянь-Кунь во внешности действительно что-то китайское, дедушкины китайские гены очень даже просматриваются.
Как выяснилось, в Полиграфический все девчонки поступили случайно: кто-то мечтал об искусствоведческом факультете МГУ, кто-то – о театральном училище, кто-то об институте иностранных языков. Я, вот, о Литературном. Но каждой из нас по каким-то причинам пришлось поступиться мечтой. Временно? Или навсегда? Этого пока никто не знал. А так как все мы были страстными книжницами (книгоедками, книголюбками и книгоманками), то отделение «книговедение» показалось неплохим запасным вариантом, который в итоге и сработал.
Так началась наша студенческая жизнь.
ГАЛЁРКА НА САДОВО-СПАССКОЙ
Маленький, осыпающийся старый особняк на Садово-Спасской.
Гулкая аудитория с высоченными потолками. Шесть неразлучных девчонок на полутёмной «галерке».
– Ты любишь Марину? – спрашивает меня Дюшен.
– Какую Марину?
– Цветаеву.
Краска стыда ударяет мне в лицо. Солгать я не могу. Но и признаться в том, что впервые слышу это имя, у меня тоже нет сил… Ещё не раз мне придётся впасть в одуряющий стыд: когда меня спросят, люблю ли я «Поэму без героя», читала ли «Доктора Живаго», и как я отношусь к Саше Чёрному и Хармсу.
Дожив до девятнадцати лет, я не слышала этих имен. Ни от кого. Ни разу.
Там, в полутёмной, с протекающими углами аудитории, такой сумрачной для кого-то, но для меня – невыразимо уютной, почти волшебной, я впервые услышу и прочту стихи Цветаевой и Ахматовой. И Пастернака. Там, на Садово-Спасской, в первую студенческую осень и зиму, на таинственно сумеречной галёрке, куда не проникал тусклый свет залитых дождём и мокрым снегом окон, и куда не достигал взор лектора (о чём он там?…) – я открывала эти головокружительные звёздные миры, о которых, живя в степной плоскости, даже не подозревала…