Шрифт:
Старуха растворила околицу, взяла оглобли, неожиданно легко стронула груженую тележку и, пятясь, раскорякой, повезла ее во двор. Вот тебе и тягло.
Дворовые постройки – легкие соломенные сараюшки, окружавшие со всех сторон каменную кладовую, покоились на ветлах. Когда-то это были столбы, или вернее – ивовые колья, теперь они распушились в ветлы и поднимали на своих сучьях соломенные крыши. За этими сараюшками лежал садик, заросший вдоль плетня бузиной и крапивой. В конце садика, в частом окружении ветел, был пруд, довольно большой, со свежесрытыми откосами. В пруду плавали утки. Пруд чистый, обихоженный. Кто его рыл? Неужели старуха?
Я сел на пригорок поблизости от пруда и ломал голову над тем, как завязать разговор со старухой.
Вдруг за дальним кустом бузины, возле старой заброшенной дороги, звонко ударило бруском о косу – взинь, взинь, взинь! И тотчас со двора вышла старуха.
– Эй, шаромыжница! Прочь отсюда, не то пятки порежу! Фьють-тю!.. – старуха лихо свистнула и длинно, скверно выругалась…
Из-за куста выглянула баба с косой и тоже скверно заругалась:
– А соли в задницу не хошь?
– Я вот косу возьму…
– Ну, бери! Давай, иди сюда. Я те покажу! Остригу твои мужицкие портки-то.
– Воровка! Кого грабишь? Старуху.
– Это колхозная трава. Тебе ж запретили здесь косить, и не вякай.
– Сейчас я пчел растревожу. Они те разукрасят рожу-то.
Старуха заковыляла в палисадник, а я подошел к женщине с косой. На вид ей было не более сорока лет – широколицая, приземистая, в белой в крапинку просторной кофте, в длинной до пяток юбке, босая.
– Что у вас за спор? – спросил я.
– Да ну ее! Ей запретили здесь косить, вот она и матюгается. Привыкла…
– Кто запретил?
– Колхоз. Отмерили ей пятнадцать соток вместе с прудом. А сюда не лезь. Трава наша, колхозная.
– А пруд чей?
– Ее. Сама вырыла по дурости. А теперь за травой в лес ездит на своем тарантасе да колхозников материт.
– Кто она такая?
– Колхозным председателем была. На всю округу шумела… Прошкина!
– Анна Ивановна?
– Может, и Анна Ивановна. Кто ее знает. У нас ее старицей зовут, потому как одичала. А вы почем знаете, как ее звать?
– Слыхал…
Анна Ивановна Прошкина. Как же я сразу не сообразил? Мне даже тетка моя рассказывала о ней, подружка ее. Да я и сам видел ее однажды в детстве. В полушубке черной дубки, опушенном серой мерлушкой, в серой, лихо заломленной папахе, она выступала в нашем районном селе на митинге в день убийства Кирова. Помню базарную площадь, запруженную санями, лошадей, привязанных вдоль дощатых ларьков, мужиков и баб, в валенках и в лаптях, в нагольных полушубках, в черных, крытых чертовой кожей сборчатках, в длинных коричневато-серых свитах, с округлыми стегаными воротниками, – всю эту темную подвижную толпу, толкущуюся вокруг покрытой кумачом полуторки. В кузове, как на трибуне, стояло человек десять; двое держали лозунг – красный лоскут на белых оструганных палках, по лоскуту в одну строчку аршинные буквы – «Нет пощады врагам народа!».
Из ораторов мне запомнились полувоенный в серой бекеше, в буденовке и Прошкина… Когда оркестр ударил «Интернационал» и крикнул кто-то сверху «Шапки долой!», первой сорвала свою папаху Прошкина, – прямые, коротко остриженные волосы ее развалились скобкой по вискам, придавая ей вид упрямый и задиристый.
– Эк, дьявол! Под мужика стрижется… – ахнул кто-то в толпе.
– А може, и в самом деле мужик?!
– Двухсбруйный!
– Кхе-хе, гхы-хы…
– Цыц!
Анна Ивановна Прошкина. Атаман-баба. Бой-баба. И вот что осталось от нее. Ну как я мог узнать в этой старухе ту громогласную воительницу? Хоть и рассказывала мне тетка о ней, просила сходить, поглядеть… «Живет она теперь, как отец Серафим-пещерник. Ей-богу, правда! Сходи, подивись…»
Конец ознакомительного фрагмента.