Шрифт:
— Меня этот завод устраивает. Буду на слесаря учиться.
Конечно, не обошлось без слез. Я видел, как они текли, поблёскивая, по её щекам.
У меня комок застрял в горле. Но вспомнил, что мне уже шестнадцать, и я не собираюсь всю оставшуюся жизнь держаться за её юбку.
— А с пути истинного они тебя не собьют? Попадёшь в какую-нибудь шайку…
— За себя, мама, ручаюсь. Твёрдо. Не беспокойся.
— Все они какие-то бывшие беспризорники…
— Вот именно — бывшие. А в настоящее время зарабатывают на хлеб своим горбом. Не виноваты же они, что без родителей остались…
— Это, разумеется, так. Но у тебя-то…
— Давай об этом не будем затевать разговор: живы мои родители или нет, главное — оставаться честным человеком.
— Ты своё-то заберёшь или здесь оставишь?
— А что тут моё? Книги.
— Вещи разные.
— Кое-что из одежды, если позволите, возьму. Когда понадобится.
— Забирай, что нужно. Тебе собрать или сам?
— Сам. Если и отец не против, по воскресеньям буду проведывать. Как прежде. Когда прогул отработаю.
— Приходи, конечно же. Только душа у меня по тебе всё равно болит.
— Не переживай. Всё будет хорошо. Паспорт на всякий случай оставляю у вас. В пятом томе «Жизни животных» Брема будет лежать.
— А как же тебя на работу без паспорта примут? Не положено.
— Так меня никто и не увольнял. Паспорт показал воспету. Сегодня уже не пойду — завтра. Последний раз дома переночую.
Мама заплакала вновь, закрыв лицо ладонями.
— Не надо, мама. Деньги лишние от зарплаты останутся — поделюсь с вами. Отец как-то говорил, что моя помощь не помешала бы.
— Да ладно. Какая там помощь. На пропитание себе заработал бы. А если трудности материальные возникнут, ты мне, сынок, скажи. Обязательно. Только так, чтобы отец не слышал.
Да, уютно папаша устроился в своей КЭЧ — всё чаще со службы возвращается навеселе. И пахнет от него водкой и пивом.
Какой-то сослуживец у него появился. По-нашему, по-уличному, кореш. Майор. Что ему, рядовому запаса, очень льстит: собутыльник — офицер. Отец иногда в разговорах с мамой называл его, вероятно, по фамилии — Пахряич.
Я давно знал, куда они после службы заходят «заправиться»: в ресторан «Арктика», что открылся после окончания войны на улице Кирова. Об этом своём случайном открытии я умолчал. Там они «под рюмашку» вспоминали и смаковали эпизоды своих фронтовых биографий, о чём, возвратившись, отец пересказывал маме.
Утром, тщательно выбрившись трофейной опасной бритвой «Золинген» и густо оросив физиономию «Тройным» одеколоном, в выглаженной мамой военной форме из дорогого материала, но без погон (воинское звание у него было ефрейтор), начистив до зеркального блеска хромовые, тоже новые, сапоги, он чинно отправлялся в свою КЭЧ, [413] и это всё повторялось будто по расписанию — изо дня в день. Служил он поначалу рядовым бухгалтером, но через некоторое время его заметило высокое начальство, и он стал руководителем этой «конторы» (как сам называл её) — начфином.
413
КЭЧ — квартирно-экономическая часть.
Денег маме из своей зарплаты, как выше упоминалось, он не давал, а оплачивал лишь коммунальные услуги. Эту жертву он, вероятно, считал вполне достаточной. Для семьи.
Однако, заявляясь поздно вечером в родные пенаты, первые слова, произнесённые им, звучали обычно так:
— Фёдоровна, жрать подавай!
Далее папаша ни к чему, кроме столового прибора, не притрагивался.
Когда же мама, раздосадованная его «лежебоченьем», пыталась вынудить принести хотя бы пару вёдер воды из колонки, то он, продолжая пребывать в незыблемо горизонтальном положении на уютной, с младых лет привычной, из резного дерева, кушетке (диван-кровать мы искромсали на разжиг, замерзая зимой сорок первого. За ним последовал и погибший от уральского мороза фикус с разобранной по дощечкам кадкой). Но это произошло в сорок первом. А сейчас отец каждый раз отвечал.
— Это немужицкое дело, Фёдоровна. Пусть Юряй принесёт. Или Славяй.
А когда я поступил на завод, то адресат изменился — вместо «Юряй» появился мой «последователь» — «Славяй».
Я же отнюдь не почитал это занятие (или выгреб золы из топки и поддувала кухонной печи) «немужицким» делом, хотя пацану большущие оцинкованные вёдра даже на коромысле, от которого оставались мозоли на плечах, казались тяжёлыми. Но терпел.
Маму такое отношение мужа к домашним делам (и к ней лично) злило, и она иногда в подобных препираниях срывалась на повышенный тон. Мне всё это было больно слышать, и я или бросался выполнять нужную работу, успокаивая разнервничавшуюся маму, или быстро исчезал на улицу. Мне обидно становилось на отца, потому что она всегда оказывалась права. А он этого упорно не признавал. Не желал. Позднее «немужицкие дела» вспоминались мне, потому что легли целиком на плечи Стасика. А ему сейчас меньше, чем мне было в сорок пятом и сорок шестом. Но он вроде крепкий пацан и, уверен, будет помогать маме по хозяйству.
Написал эту строку, и сердце больно сжалось: когда я стоял перед зеркалом и, не сомневаясь ни в чём, «планировал» свою будущую жизнь, задевая и дальнейшее родных, Славке не оставалось жить и пяти лет. Ох уж эти «планирования»!
Всё в нашей семьи сложилось бы иначе и существовать стало бы попроще, если б мама не продолжала мантулить [414] на полторы ставки. Работа отнимает у неё не восемь, а двенадцать часов. Так будет и дальше — семью кормить надо кому-то.
414
Мантулить — работать (просторечие).