Шрифт:
— Сущие дьяволы, разрази меня гром!
— Не дьяволы. Просто Ясиновский плохо правил и дал им разыграться. Помните, Ендрусь, как они тогда мчались?
Витовский умышленно завел этот разговор и теперь наблюдал за Янкой.
— Меня и сейчас бросает в дрожь, как только вспомню. Странно, как это мы не разбились; не могу забыть еще и потому, что жена упала тогда в обморок.
— Правда? Когда же? — спросил у Янки Витовский, делая вид, что ничего не помнит.
— Едва вышла из саней.
— Надо же, а я и не знал…
— Чего?
— Что эта скачка произведет на вас такое впечатление.
— У женщин не такие крепкие нервы, как у мужчин, — вставила важно старуха.
— Признаюсь, я впервые ехала с такой бешеной скоростью.
— Думаю, мы еще не раз сможем позволить себе такую прогулку, чтобы приучить вас к быстрой езде.
— Нет, больше не поеду, по крайней мере на ваших лошадях, — отрезала Янка: ее раздражал его насмешливый тон.
— Вот купим сани, запряжем буланых и так прокатимся, что чертям станет тошно, разрази меня гром! Мать, дай еще водки, выпью с паном Витовским.
Но старуха, видя, что муж уже пьян, взяла его под руку и повела прочь из комнаты.
— Не тащи меня, раз говорю — принеси водки, значит, принеси! Пан Витовский — помещик, я тоже помещик. Дай нам водки, пусть два помещика повеселятся, разрази меня гром! У меня сегодня такой день, что… — Он не успел кончить: Анджей схватил старика и увел; Юзя тоже начала собираться.
— Ступайте, господа, спать. Бартек, налей мне еще чаю. Выпью и уеду. А вы не удивляйтесь, я это делаю не впервые, — сказал в качестве пояснения, обращаясь к Янке, Витовский.
Но Анджей с Янкой остались и с час просидели на веранде, любуясь июльской ночью. Было так тепло, так благоухали липы и расцветшие на клумбах гелиотропы, так пели птицы, что Янка вскоре уснула в кресле-качалке, да и Анджея клонило ко сну.
Витовский сидел на балюстраде, пил чай, курил папиросу за папиросой и смотрел в небо, полное звезд и необъятной тишины; время от времени он поглядывал на Янку, на ее склоненное, едва вырисовывающееся во мраке лицо, на покрытое туманом озеро, на темный, глухо шумящий парк, на эту спокойную ночь, которая всех и все погружала в сон. Наконец он встал и, не говоря ни слова, ушел.
XX
Жизнь в Кроснове текла без происшествий, в трудах, особенно теперь, во время жатвы.
С раннего утра до позднего вечера Анджей на коне был в поле, а старик целыми днями торчал в лесу. Дом опустел, даже старуха Гжесикевич по привычке отправилась наблюдать за работой жниц и подолгу сидела под скирдой или хлопотала по дому — то с одной, то с другой стороны двора доносился ее сердитый голос.
Лишь Янка не участвовала в этом. В первые дни она была почти всегда одна и с мужем виделась редко. Иногда Анджей и вовсе не появлялся дома: велел приносить в поле обед, а вечером запирался с экономами в конторе; если и приходил ужинать в столовую, то уже такой усталый, что, не допив чаю, засыпал на стуле. Он извинялся перед Янкой, спрашивал, не скучает ли она, и брал ее иногда с собой в поле. Но, задетый за живое ее равнодушием, ее замкнутостью, а подчас даже барским пренебрежением ко всему окружающему, оставлял ее в покое; чтобы заглушить в себе боль и подавить гнев, который не раз закипал в ее присутствии, он целиком отдавался работе.
— Она еще не совсем освоилась и чувствует себя посторонней, чужой; уж ты, мама, позаботься о ней! — просил он мать.
— Не беспокойся, Ендрусь, я для нее все делаю. Надышаться, наглядеться на нее не могу.
— Почаще заходи к ней, разговаривай, а то она все одна и одна, скучает, наверное.
— Да как же мне с ней разговаривать? Не смею я. Иной раз прибегу с поля посидеть рядом да поболтать, а сама рот боюсь открыть. Такая умная, такая ученая, что я ей скажу. А скучать не скучает: весь день то на фортепьянах играет, то книжки читает; невестка моя — настоящая вельможная пани, ученая, — с гордостью добавила старуха; и все же ей было обидно, что она не может сблизиться с Янкой, что эта «ученость» мешает найти им общий язык. Чужой была им Янка, совсем чужой. Она пришла из другого мира, старики дивились ей, любили по-своему, но понять не могли, и постепенно в их старые души вкрадывалось недовольство, росшее по мере того, как они наблюдали за переменами, которые вводил в Кроснове Анджей с момента приезда Янки.
Несмотря на огромное состояние, они жили до сих пор как зажиточные крестьяне, может быть, чуть получше: спали во флигеле, ели то, что приготовит Магда, ездили в бричке, одевались как попало, экономили на всем, не ощущая особых потребностей. Теперь все пошло по-иному, Анджей — не для себя, ему было совершенно безразлично — ради Янки решил жить на широкую ногу: велел заполнить погреб съестными припасами, нанял повара, одел Бартека в ливрею, накупил экипажей. А несколько пар упряжных лошадей, стоявших в конюшне, были причиной постоянного недовольства старика.
— Эти кобылы жрут овса в два раза больше остальных и не черта не делают, разрази меня гром, — жаловался он потихоньку жене, не рискуя сказать об этом Анджею.
— Какой от них прок — убытки только. Если бы только лошади, а то еще этот чумной повар: столько яиц, масла и сметаны в неделю переводит, что раньше мы столько за месяц съедали, да еще остаток продать было можно.
— Разносят Кроснову по косточкам! — присоединялась к ним Юзя. — Но это только начало, увидишь, отец, что потом будет.