Шрифт:
Янка села и принялась размышлять.
— Пойду в театр, талант есть у меня, должен быть… Заберу свое приданое, чтобы не терпеть нужды, и пойду на сцену. — Так думала она вслух, и перед ней проносились лица людей, с которыми она познакомилась в Варшаве: бездарных артистов с их бесконечными ссорами, дрязгами, подлостью, низостью! Настоящая трясина, грязь, безнравственность, целый мир истеричек, ничтожеств — такими видела она их теперь. А публика, эта толпа Залеских, Гжесикевичей, Бабинских, Сверкоских, тупая, дикая толпа, ищущая в театре только развлечений и острых ощущений.
— Шуты, марионетки, скоты!.. Нет! Я уже перестала что-либо понимать! — воскликнула она, подавленная, не в силах побороть глубокое отвращение, которое вновь почувствовала к театру; но, несмотря на это, она решила уехать. Все равно куда, только бы скорей, пока Гжесикевич не успел сделать нового предложения. Об отце в эту минуту она не думала. Ей было немного жаль Анджея, она сама не знала почему, она чувствовала себя как бы виноватой перед ним.
Янка настолько погрузилась в свои мысли, что не замечала окружающих и весь следующий день была резка с людьми; особенно недружелюбно относилась она к Сверкоскому, который на прогулках вечно старался попасться на глаза, приходил к ним почти ежедневно, просиживал вместе с Анджеем целые вечера, играл с Орловским в домино, развлекал Янку своими дикими шутками с собакой, а иногда, согнувшись в три погибели, сидел на стуле, злобно молчал весь вечер и, почесывая бородку, сверлил своими желтыми глазами Гжесикевича.
— Знаете, я за три месяца заработал на камне пятьсот рублей, — сказал он однажды вместо приветствия дрожащим от радости голосом.
— Сколько хотите заработать еще? — спросила Янка насмешливо.
— Минимум тысячу, а то и две! — нежно улыбнулся Сверкоский при мысли о деньгах.
— Ну, а потом на чем думаете заработать?
— На всем, на чем можно. Буду покупать у Гжесикевича строевой лес и доставлять в Варшаву. Это начало, а потом хочу взяться за торговлю хлебом; в этом году евреи заработали на нем огромные деньги, почему бы и мне не попробовать?
— Действительно, почему бы и вам не сколотить состояние?
— Оно у меня будет, вот увидите! — И Сверкоский, засунув пальцы в рукава, посмотрел на Янку с какой-то дикой, волчьей жадностью.
— Бросите службу на железной дороге?
— Да!
— Тогда вам нужно жениться, чтоб эти миллионы не плесневели в сундуках, — сказала Янка весело, подавая ему стакан чая.
— Жениться я должен раньше, я и женюсь… — медленно проговорил он, нежно и многозначительно посмотрев Янке в глаза.
— Женитесь. Впрочем, какое мне до всего этого дело? — вспылила она; ее раздражал и бесил его липкий взгляд, который она поминутно чувствовала на своем лице; он казался ей скользким, омерзительным поцелуем.
Орловский читал газету, однако, услышав весь этот разговор, он рассмеялся.
— Что, Сверчик, получил по носу, а? Держись, браток! — И он снова расхохотался.
— Да! Получил и держусь, да! — Он минут пять дул на чай, торопливо глотал его, обжигая рот, скрипел зубами; с досады лягнул свернувшуюся у его ног собаку и сквозь зубы прошипел: — Да, получил и держусь, да! — Покончив с чаем, он вышел.
— Подожди, ангелочек, скоро узнаешь, какое тебе до всего этого дело, — бормотал Сверкоский в бешенстве и с такой силой пнул собаку ногой, что та кубарем скатилась с лестницы. — Ничего, подпилю твои чудные зубки, а то и с корнем у тебя их повыдергаю, увидишь!
Однако он продолжал ежедневно приходить к Орловским. Даже посылал им рыбу, зайцев и куропаток, которых привозили ему железнодорожные рабочие. Янка не могла отказаться: такой обычай существовал и на других железных дорогах, но она всегда с таким ехидством благодарила его за подарки, что Сверкоский трясся от злобы, но после каждой посылки все же являлся в гости — он жаждал услышать благодарность и, несмотря на резкую форму ее выражения, получал истинное удовольствие; он рассуждал так: раз берут, значит, видят во мне желанного гостя.
XVII
Несколько дней спустя из Варшавы приехала Хелена с мужем.
Волинский занялся выгрузкой из вагона покупок, которые тут же укладывались на подводы. Янка радостно приветствовала подругу; впрочем, несмотря на прежнюю дружбу, эти пять лет разлуки разъединили их души. Обе были скрытны, обе слишком долго жили обособленно, чтобы теперь быстро могли найти общий язык, — появились отчуждение и равнодушие.
Хелена была печальна. Разговор не клеился. Им не удавалось найти тему, которая бы заинтересовала обеих. Прежняя дружба осталась только в памяти, но в сердцах ее не было. Они смущенно и растерянно смотрели друг на друга; Янка с болью ощущала эту отчужденность и всячески старалась воскресить прежние чувства, но безуспешно. Хелена тоже старалась быть как можно приветливей, но и у нее ничего не выходило. Они сидели рядом и молчали, не смея взглянуть друг другу в глаза. На станции глухо ударились буфера вагонов. Хелена вздрогнула и, вскочив с кресла, невольно вскрикнула.
— Ты чем-то расстроена? — спросила Янка.
— Ах, мне, право, стыдно, но дорога измучила меня… Впрочем, это не так интересно, говори лучше о себе.
— Что же сказать? Мучилась и мучаюсь — вот и вся моя жизнь.
— Трагично, конечно, но это недостаток всех девушек: они всегда преувеличивают. Много ли ты прожила на свете, чтобы проклинать жизнь?
— Я не проклинаю, а только говорю: мучилась и мучаюсь. Ты давно замужем?
— Четыре года. Срок изрядный. Жили мы в Люблинском воеводстве, но по многим причинам должны были переехать сюда; по правде говоря, перемена незавидная: среди соседей мы чужие, они погрязли в делах, придавлены заботами. Мы почти никуда не ездим, только иногда к Стабровским — это ближе всего.