Шрифт:
— Вот тебе красивая жена, вот тебе деньги, вот тебе богатство. Вот, вот, вот! А, глупец, а, кретин! — кричал он все громче и громче. — Вот тебе власть и миллионы! Нищий ублюдок! Чтоб тебя, подлеца, громом поразило!
Он бросился на диван и с какой-то дикой яростью рванул зубами обивку, отбил ручки, сломал спинку, стал вырывать вылезший из дивана волос и топтать его ногами.
— Черт тебя подери! Черт тебя подери!
Наконец, устав, близкий к потере сознания, он упал на сломанный диван и долго лежал в молчаливом отчаянии. Ему вспомнились все его горести и разочарования: невыигравшие билеты, бесплодные усилия стать богатым и могущественным, неосуществленные мечты о спокойной, сытой жизни, — и эти воспоминания так терзали ему сердце, что он корчился, как от боли, в отчаянии хватался за голову, бил ногами по воздуху, стучал кулаком по пружинам. Он старался успокоиться, пытался думать о будущем, но не мог: последняя сцена с Янкой так живо представала перед ним, что он снова в порыве бешенства срывался с дивана, хотел бежать, бить, ломать, кричать, мстить… Но, сжав кулаки, он останавливался возле порога, воспаленными глазами обводил комнату, забросанную обломками дивана и стола, и садился.
— Амис! — Собака не появилась, Франек все еще пытался вернуть ее к жизни. — Амис! — повторил Сверкоский тише и вдруг впервые с испугом и удивлением заметил опустошение; он смотрел на разорванный бархат, на отбитые ручки, оторванную спинку дивана, на обломки и до боли преисполнился сожалением; потом наконец, потрясенный, окончательно пришел в себя. Он умылся холодной водой, походил еще несколько минут по морозу перед домом, затем собрал в гостиной разбросанные куски мебели.
— Франек! Тащи клей, подлец, да поскорее! — крикнул он мальчику, принимаясь чинить разбитые вещи. — И какой же я болван! Сколько добра погублено! Сколько добра, — ворчал он с досадой и старательно, даже с благоговением складывал, подгонял и склеивал. Он даже не спросил Франека об Амисе. Он забыл обо всем на свете, ползая на четвереньках, собирал остатки инкрустации, сдувал с них пыль, вытирал, целовал то, что уже было исправлено, и плакал от радости, если ему удавалось починить так, что не было заметно повреждения.
Он не заметил, как надвинулись сумерки, как поднялась метель и стала бить в окно сухим снегом, не слышал, как ветер все сильнее выл в лесу, не слышал грохота и свистков пробегающих поездов.
— Амис жив! — крикнул Франек, просовывая в дверь сияющее от радости лицо; он и этого не слышал.
— Амис жив, жив! — повторил мальчик громче. Сверкоский поднял голову, подумал немного и только тогда подбежал к собаке.
Амис вилял хвостом, лизал ему лицо и руки, скакал и лаял от радости. Сверкоский погладил его, поцеловал и вдруг грозно нахмурился. Пес прижался к полу и покорным, умоляющим взором поглядел на хозяина, беспокойно помахивая хвостом.
— К ноге! — воскликнул грозно Сверкоский, вынул из-за пазухи ремень и принялся изо всей силы бить извивающуюся на полу собаку.
— Так это из-за тебя, мой песик, мой сынок, натерпелся я столько страху, из-за тебя я погубил столько добра, из-за тебя, сынок, а? — И он бил его с возрастающим остервенением. Собака пыталась спрятаться под кровать, под стол, под стулья, бросалась к двери, подскакивала к окнам, но Сверкоский везде находил ее, вытаскивал и бил, вымещая на ней всю свою злобу, все свое дикое отчаяние. Не видя спасения, пес прижался к его ногам и жалобно умоляюще завыл.
Сверкоский прослезился, бросил ремень, растянулся на полу рядом с собакой, обнял ее за шею и стал рычать и выть вместе с нею, катаясь по полу, как в эпилепсии; наконец, утомленный, обессиленный, притих и заснул. Франек осторожно подложил ему под голову подушку. Погруженный в дремоту, Амис лежал рядом с хозяином, время от времени открывал глаза, придвигался ближе и с какой-то необъяснимой нежностью прижимал свой светло-серый лоб к его груди и лизал ему лицо и руки, а сам все посматривал в окно, в которое заглядывала вьюжная декабрьская ночь.
X
— Я хочу сообщить тебе новость, Янка, думаю, что ты…
— Папочка, меня возьми на плечи, меня, Фелю не надо, она непослушная!
— Нет, послусная, меня, меня!
Дети шалили, хохотали, садились верхом на Волинского, который лежал на большом диване и сам кричал и смеялся больше всех.
— Тише! Я даже своего голоса не слышу! — затыкая уши, возмущалась Хелена и топала ногами, но глаза и губы ее смеялись, когда она смотрела на этих расшалившихся светловолосых, розовощеких крикунов. — Дорогой мой, я вижу, больше всех забавляешься ты, потому что громче всех кричишь.
— Что же мне с ними делать? Вот что, козочки, я вам скажу: мамочка сейчас вам почитает, а вы тихонько посидите; потом папа будет лошадкой, — заявил он детям, усаживая их рядом с собой.
— Итак, Янка, я читаю: «Пан Глоговский, молодой, талантливый драматург и новеллист, передал дирекции театра свою драму «Сильные люди». Насколько мы успели с ней познакомиться, — рукопись была дана нам на очень короткое время, — это чудесная вещь, написанная в духе Ибсена и Метерлинка, изобилующая великолепными сценами».