Шрифт:
– Мне пора, – сказала Марта, нахмурившись, – и, неторопливо встав, принялась перед зеркалом поправлять волосы.
– Уже продают на улицах елки, – сказала она, глядя в зеркало и высоко поднимая локти. – Я хочу купить елку, огромную, очень дорогую. Дай мне, пожалуйста, побольше денег с собой.
– Ты сегодня злая, – вздохнул Франц.
Он спустился вместе с ней по темной лестнице. Проводил до площади. Было очень скользко, ледок отблескивал под фонарями.
– Знаешь что? – сказала она, прощаясь с ним на углу. – Ведь я бы сегодня могла быть в трауре. Это случайность, что я не в трауре. Подумай об этом.
И произошло как раз то, чего она хотела: Франц мгновенно повеселел. Он посмотрел на нее и рассмеялся. Она рассмеялась тоже. Господин с фокстерьером, ждавший, пока собака кончит обнюхивать фонарь, одобрительно и немного завистливо на них посмотрел. «В трауре», – сказал Франц, давясь от смеха. Она, смеясь, закивала. «В трауре», – сказал Франц, бубня смехом в ладонь. Господин с фокстерьером вздохнул и двинулся. «Я обожаю тебя», – слабым голосом проговорил Франц и довольно долго, мокрыми глазами, смотрел ей вслед.
Но как только она отвернулась, как только пошла, лицо у Марты снова стало сосредоточенным и строгим. Франц уже не видел этого. Он вытер платком стекла очков и тихо побрел домой, продолжая посмеиваться. Да, действительно – случайность. Сел бы тот рядом с шофером… К примеру, скажем. Взял и сел. И готово: вдова. Богатая вдова. Через год свадьба. Впрочем, – зачем сложные комбинации с автомобилем?.. Да и не всегда кончается такая катастрофа смертью; чаще всего отделываешься ушибами, переломом, порезами… Нельзя предъявлять случаю слишком сложных требований… именно так, пожалуйста, именно так, – чтобы мозги брызнули… Но мало ли что вообще бывает: болезни, скажем. Может быть, у него порок сердца? Или вот, от инфлуэнцы дохнут… Зажили бы тогда на славу… Первоклассное счастье. Магазин бы работал, денежки прибывали бы… А вернее всего, он жену переживет, – эдаким патриархальным дубом дотянет до двадцать первого века. Вот, в газетах было, что какой-то есть турок, которому полтораста лет…
Так он мечтал, смутно и грубовато, – и не сознавал, что мысль его катится от толчка, данного ей Мартой. Извне пришла и мысль о женитьбе. О, это была хорошая мысль. Если уже счастье – видеть Марту урывками, так какое же это будет огромное блаженство иметь ее подле себя круглые сутки!.. Он употребил этот арифметический прием совершенно бесхитростно, – точно так же, как ребенок, любящий шоколад, воображает страну, где горы из шоколада: гуляешь и лижешь.
Он совершенно не заметил в те дни разъедающего, разрушительного свойства приятных мечтаний о том, как вот Драйера хватит кондрашка. Слепо и беззаботно он вступал в бред. Последующие свидания с Мартой были как будто такие же естественные, ласковые, как и предыдущие. Но подобно тому, как в этой простенькой квартире со старой скромной мебелью, с капустообразными цветами на обоях, с наивно-темным коридором хозяином был старичок, бесповоротно, хоть и незаметно сошедший с ума, – в них, в этих свиданиях, таилось теперь нечто странное – жутковатое и стыдное на первых порах, но уже увлекательное, уже всесильное. Что бы Марта ни говорила, как бы нежно ни улыбалась, Франц в каждом ее слове и взгляде чуял неотразимый намек. Они были как наследники, сидящие в полутемной комнате, за стеной которой вот-вот должен испустить дух обреченный богатей; можно было говорить о пустяках, о близком Рождестве, о том, что теперь в магазине уйма работы, – лыжи и всякие шерстяные вещи идут превосходно, – можно было обо всем говорить, – правда, чуть глуше, чем обыкновенно, – но слух напряжен, в глазах неверный блеск, затаенная мысль не дает покою: ждешь, ждешь, что вот выйдет оттуда на цыпочках и красноречиво вздохнет хмурый доктор, – и в пройме двери будет видна спина аббата, склонившегося над белой, белой постелью.
Бессмысленное ожидание. Марта знала отлично, что как будто никогда и зубы у него не болели, никогда не бывало насморка. Потому особенно было для нее раздражительно, когда, накануне праздников, она сама простудилась, сухо и мучительно кашляла, потела по ночам, днем же бродила сама не своя, одурманенная простудой, с тяжелой головой, с жужжанием в ушах. К Рождеству ей не полегчало. Все же она надела вечером открытое легчайшее платье, пламенного цвета, с глубоким вырезом на спине, – и, оглушенная аспирином, стараясь ударами воли прогнать недуг, следила за изготовлением крюшона, за убранством стола, за румяной дымящей деятельностью кухарки.
В гостиной, упираясь венцом в потолок, вся опутанная легким серебром, вся в электрических, еще не зажженных лампочках, стояла свежая, пышная елка, равнодушная к своему шутовскому наряду. Между гостиной и передней, в проходном холле, где было светло и пустовато, где среди плетеной мебели тепличной тишиной дышали цветущие растения, где за решеткой искусственного камина пылал мандариновый жар, Драйер, в ожидании гостей, читал английскую книжку. Он шевелил губами и частенько заглядывал в толстенький словарь. Марта прошла мимо него и, не зная, что с собой делать в это длительное затишье перед первым звонком, села поодаль и, чуть отделив ступню от пола, стала разглядывать, так и эдак, яркую, острую туфлю. Была невозможная тишина. Драйер уронил словарь и, хрустнув щедрым крахмалом рубашки, поднял его, не отрывая взгляда от книги. Она чувствовала в груди духоту. Ей показалось, что просто кашлем этой духоты не разрядить; только одно сразу все разрешило бы и облегчило: если б вдруг исчез вон тот большой, желтоусый человек в смокинге. Острота ее ненависти дошла внезапно до такой степени проницательности, что на одно мгновение ей померещилось: его кресло пусто. Но дугой просверкнула запонка, он захлопнул словарь и проговорил, исподлобья ей улыбаясь: «Боже мой, как ты простужена; я отсюда слышу, как у тебя внутри все посвистывает».
– Убери книги, – сказала Марта. – Сейчас приедут гости. Это беспорядок.
– Ладно, – ответил он по-английски и тихо вышел из холла, мысленно сетуя на свое дурное произношение, на скудный запас иностранных слов.
Кресло у камина опустело, но это не помогло. Она всем существом ощущала его присутствие – там, за дверью, в той комнате, и в той, и еще в той, – дому было душно от него, хрипло тикали часы, задыхались белые конусы салфеток на нарядном столе, – но как выкашлять его, как продохнуть?.. Ей казалось теперь, что так было всегда, что с первого дня замужества она его ненавидела, так безнадежно, так нестерпимо. На ее прямом и ясном пути он стоял ныне плотным препятствием, которое как-нибудь следовало отстранить, чтобы снова жить прямо и ясно. Человека лишнего, человека, широкой, спокойной спиной мешающего нам протиснуться к вокзальной кассе или к прилавку в колбасной, мы ненавидим куда тяжелее и яростнее, чем откровенного врага, откровенно напакостившего нам.
Она вдруг резко встала, почувствовала, что вот – сейчас задохнется… Что-то нужно было сделать, как-нибудь расчистить путь для дыхания жизни… И в это мгновение зазвучал звонок. Марта похлопала себя по вискам, проверяя прическу, и быстро прошла – не в переднюю, а назад, к двери гостиной, – чтобы оттуда, через холл, плавно выступить навстречу гостям.
С перерывами в несколько минут, семь раз повторялся звонок. Первыми явились неизбежные Грюны, затем Франц, затем, почти одновременно: титулованный старик; фабрикант бумаги с супругой; две громких полуголых барышни; директор страхового общества «Фатум», курносый, тощий и молчаливый; розовый инженер в трех лицах, то есть с сестрой и с сыном, до жути похожими на него. Все это постепенно разогревалось, оживлялось, слипалось, пока не образовало одно слитое веселое существо, шумящее, пьющее, кружащееся вокруг самого себя. И только Марта и Франц никак не могли втиснуться в эту живую, цветистую, дышащую гущу – и изредка встречались глазами, – но и не глядя, и он и она все время ясно ощущали переменные сочетания их взаимных местонахождений, пространственные их положения друг относительно дружки: он идет с бокалом вина, наискось, – она в другом конце надевает бумажный колпак на лысого Вилли; он сел и заговорил с розовой сестрой инженера, – она тем временем прошла от Вилли к столу с закусками; он закурил, – она положила апельсин на тарелку. Так шахматист, играющий вслепую, чувствует, как передвигаются один относительно другого его конь и чужой ферзь. Был какой-то смутно-закономерный ритм в этих их сочетаниях, – и ни на один миг чувство этой гармонии не обрывалось. Существовала будто незримая геометрическая фигура, и они были две движущихся по ней точки, и отношение между этими двумя точками можно было в любой миг прочувствовать и рассчитать, – и хотя они как будто двигались свободно, однако были строго связаны незримыми, беспощадными линиями той фигуры.