Шрифт:
Я еще лежал. Подгреб их к себе под живот, закрыл.
Говорю:
— Давай сюда торбу.
— Зачем? Она ж пустисинькая.
Гриша потряс ею в воздухе.
— Пылюка. Я думал тебя с Корюковки забрать, вручить торжественно. А то моя жинка любопытная. Увидит, будет приставать, а то и в дело пустит. Вещь же ж хорошая. А ты смылся. Пуганый ты сильно, Нишка. — Гриша улыбнулся без зла и продолжил серьезно, как отчет на общем собрании: — Батько торбу на чердак закинул. Клялся мне, что сразу и закинул, как твой батько ушел. Моисей просил его, чтоб сохранил. Денег дал. Немного, но дал. Сказал — сохрани. Никому не показывай, а сам сохрани. Батько тогда запуганный был. Ждал, что в Сибирь загонят. Просил, чтоб Моисей за него в случае чего сказал слово, мол, не в претензии как еврей. Моисей обещал. Сообщил, что к тебе в Чернигов сходит и торбу обязательно заберет. Объяснил, что тут мыло из евреев. Что такого не слишком много, может, ни кусочка до окончательного суда не остаться, а у него, у Моисея, будет. Он тогда и покажет с демонстрацией. А моему батьке тоже положительно зачтется, если сохранит. Вроде частично искупит себя. Моисей говорил, что такое мыло в магазинах не продавали, а исключительно дарили высоким фашистам. Вроде как для премии или больше для выставки. Нишка, ты думаешь, правда?
— Что из людей делали?
— Нет, что в магазинах не продавали, а штучный товар.
— Ага. Им же гадко было б евреями мыться взаправду. А для выставки сошло б. Я так думаю. А в музее всякое есть. Товарищу Сталину тоже всякие выставки дарят. И папаху громадную великанскую, и сапоги пятидесятого размера. Он же их носить не может. Ни к чему вроде. А дарят. Вот теперь музей открыли. Подарочный. В самой Москве, в сердце нашей Родины. Я еще когда не бегал — в газетах читал. И на политинформации. Так и тут. Но ты, Гришка, мне зубы не заговаривай. Кидай торбу сюда.
Я для убедительности похлопал по земле рядышком с собой.
Гриша кинул.
Торба легкая, светится насквозь, как занавеска. Видно, таскал ее отец перетаскал с одного края света на второй. Я прощупал швы, каждую ниточку пальцем обвел. Ничего.
Гриша улыбнулся:
— Ты что, Нишка, думаешь, я ее со всех концов не щупал? Щупал. Ничего там нету. Сейчас прахом пойдет на воздухе. Пылюка одна. На тряпки даже не годится. А ты ее руками тягаешь во все стороны. Что, Нишка, обделался? Забирай свое мыло — и на суд иди. Как тебе Моисей завещал. Или ты не на суд? Или ты на базар пойдешь, а, Нишка?
И засмеялся. И я засмеялся. Так как не хотелось дальше затевать неприятности, и надо было отвести подозрение насчет ценностей, на которые я рассчитывал.
— Вставай, поснидаем, с жинкой познакомлю наново. Ты ее забыл, Шурку.
— Шурку помню. А ты запомни, что я при исполнении задания. И мыло тоже в задание входит. Я про ценности наплел, чтоб тебе глаза отвести. Ты ж про ценности понимаешь, а про голое задание тебе трын-трава.
Гриша обиделся.
— Нишка, если б я хотел за счет этого мыла несчастного забогатеть, я б его продал, и ты б его только и видел. Людям же ж все равно — что еврейское, что собачиное. Особенно если не знать.
Я согласился.
Гриша продолжил свои доводы:
— Мне в пайке мыло дают. У меня мыла хватает. Захочется веревку намылить — к тебе не побегу. Не беспокойся.
И язык прикусил.
Мне не терпелось уйти. Но я спросил Гришу, что, может, появлялся на его горизонте Субботин? Вроде я и сам знаю, но проверяю Гришину честность.
Гриша ответил, что не появлялся. И всем своим видом показал, что понимает, что я его проверяю. Дело такое.
Тогда я спросил, что, может, ищут меня, особенно через милицию? Гриша ответил отрицательно.
Тогда я спросил, что, может, в Остре появлялся Янкель?
Гриша ответил, что появлялся. С неделю тому назад. И очень даже появлялся. И рассказал мне в лицах, как кино. Что сам видел лично и что ему бабы доложили.
Нога у Янкеля то заживала, то отживала. Он мучился. Вот и пришел в родные стены успокоиться. Но успокоиться у него не получилось, так как он сильно выпил лишнего и пошел по Остру давать концерт. До войны, когда Янкель был молодой, с ним один раз подобное случилось. Мощность перла из него наружу, и он ее водкой пытался засунуть куда надо. А она не засовывалась. Его жена Идка с детьми с улицы забирала. От стыда не знала, куда глаза запрятать. Янкель тогда орал, чтоб люди добрые его не судили, что он от радости выпил. Был еврейский праздник Пурим, и полагалось. Но подобные праздники не приветствовались властью. А Янкель всем встречным и поперечным раздавал печенье в виде ушек с маком, которые испекла его жена, и тем самым подставлял под удар и жену, как отмечающую предрассудки.
Тогда Остёр смеялся и Янкель смеялся. И остался в памяти народа как Янкель с ушками. А теперь он с горя напился и стучал во все двери с предложением всеобщего собрания в театре — бывшей синагоге. Никто не шел. Так он за рукава тянул. Люди вышли на улицу.
Янкель взял речь:
— Дорогие сограждане. Сейчас я вам скажу. Я есть Янкель Цегельник. Вы меня знаете, кто с рождения, кто впоследствии, по мере жизни, — сам еле на ногах своих хромых стоит. Но, правда, крепко стоит, потому что все-таки не падает. Только шатается. Примерно как молится по-еврейскому. — Прошу каждого из вас высказать ко мне недоумения. Я на них отвечу со всей строгостью военного времени. — Обсмотрел толпу, выбрал глазами Гилю Мельника. Говорит: — Ну, Гиля, друг ты мой партизанский, кровью скрепленный. С тебя начнем. Есть ко мне у тебя обида?
Гиля говорит:
— Какая на тебя обида, Янкель. Нету у меня ничего. Не позорься, иди в хату.
Янкель сам по кругу пошел, в людей пальцем тыкает и каждого спрашивает, какие к нему вопросы. Дети смеются, бабы прыскают.
Вера Кузьмовна на правах бедовой говорит:
— Янкель, у меня к тебе претензия. Ты неженатый. Почему не женишься?
Хотела свести на хорошее.
А Янкель отвечает:
— Не женюсь. Правильно. Хотя могу по всем статьям. Если смотреть с одной видной стороны. Но я наказанный и заклятый, чтоб вы все знали. Моя Ида убитая лежит и меня ждет-не дождется, чтоб я рядом с ней лег. И детки мои ждут, чтоб я их по головкам погладил. А они ж в земле. А земля мешает по головкам гладить. Вы мне скажите лучше, кто пробовал в земле лежать? Ну, кто?