Шрифт:
Лизавета прижалась к стене, закрыв глаза. Ей ясно представилось, что это уже смерть, наверно, бесповоротно. Она вздохнула, с каким–то сладким отчаяньем вспомнила Петю, и про себя сказала: «Ну, скорей уж, что ли!» Алеша держал за руку дворника, и дворник чувствовал, что достаточно ему пикнуть — его укокошат.
Драгуны наугад выстрелили, и унеслись.
— Есть, — сказал Алеша. — Целы.
Он только что отвел голову от выступа штукатурки. Пуля ударила в этот выступ, и отбитый осколок царапнул его по щеке.
Трудно было Лизавете идти дальше. Ее тащил Фрумкин, и проклинал себя, что впутался в такую передрягу.
Но теперь было близко, и в двадцать минут они дошли до Грибоедовского. Алеша тотчас удрал. Он не мог уже жить без нервного опьянения, опасности, азарта.
Лизавета не видела Клавдии довольно долго. Теперешний вид ее поразил и подавил ее. Было очевидно, что она в полной заброшенности, и здоровье ее хуже плохого. Все было вверх дном в квартирке; давно не убирали, верно, почти и не едят. Клавдия ходила из угла в угол, с выбившимися волосами, и имела страшный вид. Она не делала ничего особенного, узнала Лизавету, и даже подобие улыбки выразило ее лицо; но в нем было разлито общее, ужасное выражение: безумия.
— Я не могу ночевать одна, — шепнула Лизавета. — Мне страшно.
Фрумкин ответил:
— Хорошо, Лизавета Андреевна, с вами остаюсь я.
Это была одна из труднейших ночей Лизаветы. С одиннадцати часов загорелась Пресня. Ухали пушечные выстрелы, от которых звенели стекла. Красный отсвет появился в комнате, и за садиком, за домами, на фоне неба медленно ползли золотистые клубы. Стрельба раздражала Клавдию. Она то сидела у окна, бормотала что–то, то вдруг громко вздыхала, подходила к Лизавете, брала ее за руки и говорила:
— Враги. Со всех сторон. Ах, какие у меня враги ужасные! Все убить грозятся. И потом этот… щенок!
Она взглядывала на ребенка, и в глазах ее появлялось что–то свирепое.
— Я его убью, непременно, я его ненавижу, понимаешь? Это мой главный враг.
Лизавета боялась, как бы она, действительно, не задушила его. Фрумкин был сдержан, поставил самовар, пил чай. В глазах его она читала собачью верность, и любовь.
После полуночи кой–как устроились, не раздеваясь, спать. Клавдия стонала, бормотала во сне, раз закричала: «кровь, кровь, девочки!»
Лизавета забылась, наконец, на кушетке. Неизвестно, сколько она спала, но когда она проснулась, перед ней на полу сидел Фрумкин и держал ее свесившуюся руку. Он смотрел упорным, немигающим взглядом в глаза Лизаветы.
— Я вас люблю, — сказал он: — крепко, навсегда. Я вам буду служить, как пес. Я люблю вас не так, как Петя.
Лизавета вскочила.
— Петя не при чем! Оставьте пожалуйста.
Она быстро прошлась по комнате.
— Из вашей любви ничего не выйдет. Я люблю Петю, и любила–б его больше жизни, если–б даже он бросил меня.
Фрумкин закрыл лицо руками.
— Не бросит, — сказал он презрительно. — Он даже на это не способен.
Лизавета покраснела, крикнула гневно:
— Оставьте, пожалуйста. Прошу больше об этом не говорить.
Фрумкин поклонился, все не отрывая рук от лица. Он сидел так долго, поджав под себя ноги и покачиваясь, как дервиш.
И Лизавета не могла уже заснуть.
Она сидела у окна, смотрела на далекое зарево и думала о своей жизни. Если выбросить из нее любовь к Пете, то что останется? Вероятно, она, Лизавета, и сейчас ненужная, но в сердце ее горит пламя, — ярче этих огненных клубов. Это ее вера и надежда. За нее она пойдет на какую угодно казнь, и ни перед чем не остановится. Очевидно, Бог назначил ей такую долю в жизни. Но почему Он послал этот ужас Клавдии? Разве Клавдия более дурной человек, чем она? Конечно, нет, — напротив. Чей грех она несет, за какие неправды наказывается? Этого Лизавета не могла сказать. Ее сердце наполнилось жалостью, и захотелось помолиться за Клавдию, за облегчение ее страдальческого существования.
Так сидя, со слезами на глазах и чистым сердцем, Лизавета к шести часам все–таки заснула.
Когда проснулась, Фрумкина уже не было. Она встала и принялась за хозяйство.
В полдень Лизавета ушла. Несмотря на тяжелое время, она сумела все же кое-что наладить для Клавдии: к ней приходили дежурить курсистки, ее кормили, смотрели за порядком в квартире, а Лизавета через знакомого профессора хлопотала насчет клиники. Пока длилось восстание, перевезти ее было нельзя. И только в тот день, когда Петя въезжал в Москву, Лизавета с утра повезла Клавдию на Девичье поле.
Сначала Клавдия ехала кротко, доверчиво. Она прижималась к Лизавете и всю дорогу бормотала что–то ласковое.
Но когда слезали у клиник, она вдруг взяла ее за руку, и сказала:
— Ты привезла меня в сумасшедший дом?
Потом взглянула в окно, в печальное, огромное окно, выходившее на Божий мир из дантовскаго ада, где она должна была теперь остаться, и тихо сказала:
— Значит, я совсем сумасшедшая. Но ты меня не забудешь?
И Лизавете навсегда врезалась та минута, когда, последний раз обнимая Клавдию, она увидела эти глаза, полные тоски и безумия, и когда голос Клавдии, — голос будто с другой планеты, спросил: