Шрифт:
Любимая, мне тяжело и тоскливо.
Впрочем, должны победить и жизнь, и правда, и любовь. И должен победить народ».
Порой из писем можно узнать намного больше (и вернее), чем из мемуаров и официальных документов. Человек в письмах к близким, друзьям бывает особенно искренним.
Письма Михоэлса к Анастасии Павловне написаны уже после разлуки с ней, но еще до прибытия в США. В них прежде всего особый аромат восприятия жизни. Это относится в равной мере и к графине Потоцкой, и к потомку литовских хасидов Михоэлсу. Не умение жить в сегодняшнем понимании этого слова, а умение жить талантливо…
Разумеется, в этих письмах — состояние души Михоэлса в те дни, но не только…
«Моя дорогая, моя чудная, моя любимая жена, моя Асика! Сегодня, 21-го, девятый день, как я разлучен с тобой. Разлучен и угнетен разлукой и мыслью о предстоящем. Никогда я так неожиданно не разлучался с тобою.
До сих пор не могу оправиться от этого. У меня образовалась травма. Меня пугает самая форма для начала того дела, на которое я направляюсь, облеченный доверием и партии, и правительства, и народа. Ведь не меня будут там встречать, а гражданина Советского Союза, и не на меня будут смотреть, а на представителя советской интеллигенции, и не меня будут слушать, а представителя Еврейского антифашистского комитета в СССР, и не обо мне идет речь, а о сыне еврейского советского народа.
Это все вместе стоит ста ролей — тем страшнее не справиться, не суметь сделать то, что на меня возложено, разочаровать тех, кто облек меня, кто честь оказал своим доверием и надеждой на мои возможности и силы.
Возможна ли неудача?
Возможна! Об этом здесь говорят все и предупреждают, и гадают все, какие вопросы могут там возникнуть, какие ответы должны быть даны. Как себя вести, как и с кем говорить. Устал я, слишком устал и перенапряжен, чтоб попасть на столь ответственный и рискованный участок работы. Рискованный в смысле того, чтобы не сорвать главного и основного — объединить все для борьбы, с фашизмом, поднять еврейские массы на эту борьбу, создать движение помощи тамошних еврейских масс нашей Красной Армии в ее святом и страшном бое с фашизмом.
Робею дико.
А там сейчас ситуация не из легких. Сейчас, когда я знакомлюсь с тамошней прессой, я убеждаюсь, до чего далеки они от нас, до чего отстали, до чего мишура личного, стяжательного затмевает главное, ослепляет людей, и они перестают видеть, какие пропасти зияют у самых их ног, какие западни расставлены и подстерегают их вместе с их мишурным, неверным, неустойчивым „благополучием“.
Прости, что я так долго тебя этим занимаю. Но все это вдруг стало мною. Все это стало личным, все это посвящаю тебе и детям. Тоска моя по тебе достигла предела…»
Еще одно письмо:
«Итак, мы в Тегеране. Особое издание Ташкента… Мы едем дальше к цели нашего путешествия, которая волнует своим содержанием, ответственностью. Несмотря на это, все полно тем, что я оставил.
Но именно здесь, в этом далеко-недалеком „далеке“, чувствуешь с необыкновенной силой, еще ярче, еще глубже, еще взволнованнее то, что принадлежит нам с тобою вместе, любимая, вместе и нераздельно, чувствуешь свою родную страну, свою Москву, дом свой, родину, вот все то, к чему мы так привыкли и к чему не следует „привыкать“, как нельзя и невозможно привыкнуть к любви. И как ты неправа была, когда утверждала, что ты у меня на четвертом месте после народа, театра и Талки!
В день отъезда я понял, что все неразрывно и слито воедино и одно без другого пустеет, теряет свой смысл. И народ, и театр, и Талка-Нинка-Варька — все это мы с тобою, мы вместе, в каком бы порядке ни перечислять всего. Дома за диваном найдешь пакетик. Я пытался скрасить минуту, когда войдешь в комнату впервые без меня.
Совсем твой Миха».
Прошло всего две недели:
«Асика, любимая, родная!
Судьбе было угодно, чтобы я вместе с моим спутником проторчал здесь, в Тегеране, целых 18–19 дней в ожидании самолета, который наконец отправляется завтра. Я здесь чуть с ума не сошел от досады. Нервничал и думал, что придется, подобно Вениамину III, кружась вокруг да около, вернуться. Я шучу, конечно. Меня мучило сознание долга. Необходимости выполнить то, что доверено, исполнить дело совести, а мы сидим и бездействуем! Это было ужасно!..»
Одно из писем, посланных Анастасии Павловне, заканчивалось словами: «У меня чувство, что я состарился лет на 10». И было это еще до прибытия в США.
В марте 1943 года С. Михоэлс и И. Фефер уезжают в США, Англию, Канаду и Мексику как посланники Антифашистского еврейского комитета. В ночь перед отъездом Михоэлс писал Анастасии Павловне:
«Моя родная, моя любимая, нежно-нежно любимая!..
Я полон горечью разлуки… Я знаю, что еду на фронт, очень серьезный, очень ответственный, что он серьезнее всего, что я за всю жизнь сделал… Помнишь этого еврея-врача, который перед насильственной смертью, причиненной ему немецкими мерзавцами, воскликнул единственное еврейское слово, которое он знал, и это слово было „Братья!“. Быть может, именно с этого я начну свою первую речь».
«Братья евреи! Братья тех, кто уничтожен в гитлеровских фабриках смерти, кто сожжен в гетто!
Братья тех, чьи кости немецкие фабриканты раскупают по 30 марок за человеческий комплект и варят из них мыло, они называют это „еврейское мыло“, так написано на этикетке (это было в 1942 году во Львовской области. — М. Г.).
Братья тех, кого немецкие бандиты десятками тысяч закапывают в землю — это в Киеве. Часами шевелилась на их могилах земля…
Здесь часто говорят — мы знаем, что Гитлер — убийца, что у евреев с ним свои особые счеты, мы знаем, что это наша общая война, и мы знаем, что благодаря Красной Армии спасено больше половины еврейского населения всей Европы.