Шрифт:
Это ощущение временности, «своего края» не унижает, а возвышает героев. Оно свидетельствует не только о скромности, о трезвой оценке своих возможностей, но и о большой ответственности перед идеалом революции, перед будущим. Все, что совершают они, соленопадские мужики, в настоящем, есть лишь преддверие новой жизни. Светлой, чистой, правильной. И единственно, кого боялся Мещеряков, человек безмерной отваги, так это младенцев. Оттого и боялся, что признавал свой долг перед ними, свою обязанность обеспечить их счастье, что тревожился, как они будут судить о нем в будущем, оправдают ли его этим судом.
Однако в такой позиции главнокомандующего нет и намека на жертвенность. Концепция жертвенности органически чужда писателю, и он не жалеет сил для ее развенчания. Мещеряков стремится к победе не только для ребятишек, но и для самого себя, для всех своих бойцов. И когда Тася Черненко упрекнула его в чрезмерной осторожности, в боязни бросить всех людей на верную смерть ради верной победы, Ефрем спокойно возразил: «Так я же не против того, чтоб живым быть. Не против. А на кой черт такая жизнь, при которой смерти не боишься… И двадцать тысяч мужиков, которые в нашей армии, тоже так делают, из того же расчета: жить, а не помирать. Они воюют не только за себя, за себя — это даже скучно, за счастье своих детей — это уже гораздо веселее. Но и двадцать тысяч счастливых вдов после себя оставить да сто тысяч ребятишек-безотцовщины, да столько еще престарелых родителей — нет, ни для кого не расчет. Разве что для самого лютого врага».
Трезвость, отсутствие экзальтации естественны в Мещерякове — вчерашнем, а может, и завтрашнем хлеборобе. Он деловит и в те редкие недели, когда бывал дома, не чурался никакой работы по хозяйству. Даже и полководцем не забывал Ефрем, что война для него, в сущности, чужое занятие, а настоящее — «оно одно-единственное», крестьянское. «Мужики мы»,— любил он повторять в минуты откровенности своему вестовому Грише Лыткину. Этим, вернее и этим тоже, Мещеряков разительно отличается от начальника главного штаба Соленой Пади Брусенкова. Тот и огород свой, и пашню без всякого сожаления запустил. И даже гордился, что уже давно себя простым мужиком не чувствует.
Мещеряков постоянно стремится к норме, хозяйской упорядоченности, устойчивости. По его мнению, мужик нынче «за закон и воюет, за новый, справедливый, вовсе точный». Ему и в армии хочется правильной стратегии и тактики, строгой организации, порядка. Вместе с тем Ефрем и не раб этой нормы, поскольку видит, что половодье борьбы еще далеко от того, чтобы войти в четкие берега. И отклонение от правил, от желаемого воспринимает спокойно, как неизбежное: «Революция все ж таки по порядку не происходит. Ее в дисциплину не загонишь, нет! Распиши всю революцию по диспозициям, составь ей строгий план, сроки назначь, когда и что должно случиться,— от нее ничего не останется».
В том, видно, и секрет непобедимости, удачливости Мещерякова, что он всегда учитывал реальность. Не шел на поводу у стихии, но примерялся к ней. Иной раз наилучшим образом составленные планы боя менял на ходу, прислушиваясь к внезапному озарению. Иной раз и всю тактику. И настроение людей угадывал превосходно, чтобы поднять или поддержать его. Где въедет в село с присущей главнокомандующему торжественностью, со знаменосцами, чтобы видно было — армия. Где спешится и со всеми своими командирами подойдет к народу, пошутит, однако в меру, чтобы зубоскалом не прослыть, и пооткровенничает тоже в меру. А где к удивлению и восторгу ребятишек примется на переменку с ними в духовую трубу дуть, но так, чтобы и это не выглядело пустым баловством. «Чуточный случай с этой трубой,— размышлял Ефрем.— Совсем чуточный, а для жизни почему-то годный. Потому что опять-таки произошел на народе, на глазах у всех? Или потому, что трубный голос вознесся очень высоко, был очень громким?» Случаи эти, пусть и малозначительные, оказывались на практике необходимыми. Они работали на Мещерякова, укрепляли доверие к нему, а стало быть, и к руководимой им армии. Импровизаторский дар Ефрема был как нельзя более нужным в условиях стихийности, каждодневно меняющейся обстановки. Человек, лишенный этого таланта, попросту не смог бы овладеть положением.
Облик запечатленной писателем восставшей массы не был однороден. Рядом с коренными сибиряками сражались пришлые: латыши, чехи, мадьяры. Рядом с бедняками и середняками попадались и кулаки, бежавшие в народную армию от колчаковских поборов. Эти, понятно, лишь на время примкнули к революционному потоку, дожидаясь своего часа.
Образ времени встает со страниц романа в типичной для него пестроте воззрений, интересов. Тут и анархиствующий урманный главком, отвергающий любую власть, и предприимчивый карасуковский мужик Петр Глухов, согласный признать Советы, но с условием — без коммунистов, и финансист из главного штаба, проповедующий, что не людям с людьми воевать надо, а всем миром против денег и т. д. Годами и на разной основе копилось в людях недовольство сущим, и теперь все оно выплеснулось на поверхность, каждый предъявлял свои права. Не одни лишь благородные цели звали людей в партизаны, иных вело честолюбие, иных — надежда половить рыбки в мутной воде.
«Ищут все нынче,— констатирует Мещеряков.— Все и каждый. Не каждый знает, чего хочет».
Но как ни трудно было держать линию в разбушевавшейся стихии, как ни мечтал главнокомандующий, чтобы все его войско было подобно руководимому Петровичем образцовому полку красных соколов, он принимал действительность такой, как есть. Не роптал на нее, не впадал в отчаяние, а старался использовать для победы то, что можно. То же недовольство карасуковских зажиточных крестьян Колчаком и японцами, например.
«Коня, особенно боевого,— говорит он,— я, как главнокомандующий, выберу себе из тысячи. Чтобы он подходил ко мне, я — к нему. А людей человек не выбирает, нет, даже когда он самый верховный. Разве что только жену. Остальные все люди — какие вокруг тебя есть, с такими и живи, с такими воюй». Не безликую массу видит перед собой Мещеряков, а множество лиц. Характеров, индивидуальностей. И он считается с этой человеческой неповторимостью, уважает ее, понимает, что не бывает человека без личности: «не телята пришли в командиры, в главные и прочие штабы. Пришли те мужики, которые с норовом. Каждый со своим». И когда Петрович пытается внушить, что в нынешних условиях надо забыть о личности, Ефрем решительно не соглашается с ним: «Личность ковыряешь? Что тебе от нее надо? Хочешь, чтоб я воевал, но — без нее? Это невозможно!» Не потому ли Ефрем старается как можно лучше узнать каждого, запомнить его, разгадать. Разгадать, чтобы умело воздействовать на человека. Уважение для главнокомандующего немыслимо без требовательности.