Шрифт:
— Мастерски сработано! — с одобрением заметила хозяйка. И тут же по ассоциации перевела пристальный взгляд на меня. — А не попробовать ли и с этим?
— Да, да, попробуем! — подхватила рыжая.
— Нет, умоляю вас! Я же здесь по делу.
Грозная оценивающе посмотрела на меня.
— Ну, давай вынюхивай, записывай. Когда понадобится, я тебя разыщу… Побегай малость, это только на пользу.
Странные, однако, дома там, куда меня поселили на жительство. С фасада — зрелище великолепное. Густой пушистый снег, канун Рождества. Кругом разноцветные яркие лампочки, фонарики, предпраздничная суета, аппетитные колбаски, все блестит, переливается. Конечно, из такого далека не различить лица людей — веселые они или грустные, но движение, волнение, лихорадка сразу заметны. На подоконнике потягивается сонный кот, разнежившийся на теплом майском солнышке, время — половина одиннадцатого — самое благоприятное для воротил экономики в торжественных сверкающих вестибюлях биржи, банков, где косые лучи солнца смешались с кольцами дыма от «Мальборо» и «Пэра» с фильтром. А октябрьские сумерки, когда небо голубое и бездонное и заходящее солнце умирает на окнах и совсем новых алюминиевых крышах, а в университете начало учебного года, сулящее столько романтического и прекрасного, и она ждет его среди облетевших листьев парка в такой прелестной дорогой шубке! А зеленые зори, насквозь промытые, продутые ветром, от которого поскрипывают вывески в портовых закоулках и пенятся, завихряясь, маленькие упрямые волны, гортанные сирены, игра теней, зеленый гул садов — все вызывает желание работать. Так по крайней мере кажется, если смотреть издалека.
Кажется. Но существует и другая часть дома, его внутренности, чрево, утроба, тайны людские. Нет ни Рождества, ни майского солнца, ни хрустальной зари, а только мутный однообразный серый свет во дворе, падающий сюда, словно в бездну, в половине третьего, или без четверти пополудни, или же в унылые четырнадцать сорок теплого, разнеженного, проклятого воскресенья.
Видите, прямо под нами, на левой стене с таинственными окнами, тот самый проход, по которому свет с трудом просачивается внутрь. Туда, где гнездятся человеческие существа, думая, что их никто не видит. За стенами, на улице, оживление, снующие машины, деньги, энергия, ожесточенная борьба. А здесь, во дворе универсальных общежитий, наше с вами убогое одиночество.
Сбоку открытое окно девятого этажа. Некое подобие шкафа и в нем — ребенок. Некрасивый, лет шести, он сидит неподвижно на полу, хорошо одетый, среди разбросанных игрушек — гусят, кукол. Отец на работе, а мать там, с кем-то. Смотрите, он встает, такой серьезный, и медленно направляется к двери, со спины ему можно дать пятьдесят восемь лет — точно таким он будет в старости. Он хватается за ручку, крутит ее, толкает, но дверь не открывается: они заперлись на ключ с другой стороны. «Мама, мама», — зовет он, но только два раза. Сосредоточенный и ужасно серьезный, он возвращается на середину комнаты, берет с пола какую-то куклу, отсюда не видно — какую, но, раздумав, тут же бросает. Снова усаживается на корточки, с легкостью, доступной только детям, в окно не глядит — знает, что это бесполезно, — а смотрит куда-то в угол, который тоже отсюда не виден, смотрит пристально, потом слышится пронзительный веселый голосок — «ой, ой». И снова молчание. И только видно, как взлетают и сжимаются ручки на полу из линолеума, будто малыш хочет схватить, поймать что-то, чего нет, и тихо-тихо всхлипывает.
Восьмой этаж, огромный кабинет, электронная мебель, за письменным столом человек правит рукопись доклада, но ручка неподвижна. Ему сорок пять лет, он в очках, с усами, богат, привык повелевать. Место секретарши пусто, ушли комиссионеры, заказчики, доверенные лица консорциумов, советники, делегаты, посланники Америк, банкиры, полномочные представители, наступил вечер. Работа окончена, и никому он больше не нужен. Молчат пять черных утомленных за день телефонов, человек смотрит на них с тревогой и ожиданием, с затаенной надеждой, неужели мало ему того, что у него есть, громадного, величественного, прочного, вызывающего зависть? Чего ему не хватает? Свободы? Безрассудства? Молодости? Любви? Наступает, наступил вечер, я вижу, как он, важный, влиятельный, грозный, берет один за другим черные телефоны, ставит к себе на колени, гладит, ласкает их, словно ленивых, избалованных котов. Ну же, трещите, звоните, вызывайте, изводите меня, старые верные соратники, свидетели стольких баталий, но не надо цифр, платежей в рассрочку, хоть раз поговорим о чем-нибудь незначительном и вздорном. Но ни один из пяти котищ не шевелится, упрямые молчаливые затворники не хотят отвечать на прикосновение его холодных рук. Там, в обширном царстве за четырьмя стенами, все его, конечно, знают, всем известно его имя, но сейчас, когда подступает ужасная ночь, никто не ищет, не зовет его: ни женщина, ни голодранец, ни собака, — никому он больше не нужен.
Седьмой этаж. Видны только две голые ступни, одинокие и неподвижные, как у Иисуса после снятия с креста. Ушли родственники, все по своим делам, подруги, приятельницы, добрый дон Джервазони из приходской церкви, директор школы, учительница, врач, налоговый инспектор, комиссар полиции, хозяин цветочной лавки, мрачный похоронный агент, стайка школьных товарищей, теперь, когда дом опустел и те, кто всего десять минут назад соболезновали, сопереживали, всхлипывали, утирали слезы, рыдали, теперь где-то бегают, суетятся, полные жизни, болтают, смеются, курят, едят трубочки с кремом, теперь, когда все утихло, угомонилось, она обмоет свое мертвое дитя. Пусть уйдет чистым. Он попал под грузовик, под поезд, утонул в лодке, захлебнулся в прорвавшейся плотине. Несчастье произвело сильное впечатление, о нем говорили по радио и в газетах на протяжении суток, а ведь это так много. Конечно, нужны мягкая губка, теплая водичка, присыпка, любовь. Теперь никто не помешает, никто не потревожит, это уж точно, все заняты другим. Сверху до меня то и дело доносится ее голос, но не слышно ни рыданий, ни отчаяния, спокойная речь, обычные слова, которые каждый день говорят матери, только это в последний раз.
— Знаешь, кто ты у меня? Просто поросенок. Посмотри, какие грязные у тебя уши, а здесь на шее… Воображаю, в каком виде ты явился бы нынче в школу, если б не я. Что это с тобой сегодня? Ты такой смирный, послушный, не кричишь, не вырываешься…
И вдруг всплеск и великое молчание в облике чудовища с огромным длинным хвостом.
Есть еще один моющий, на нижнем этаже, шестом. Стоя на коленях, он оттирает продолговатое пятно. Сверху самого человека не видно, только его руки, которые яростно круговыми движениями трут и трут. Включен транзистор, сквозь треск и свист прорывается джазовая музыка. И длинное темное пятно, по цвету напоминающее кровь. Но вот руки исчезают; бросив тряпку, он появляется у окна, молодой, лет тридцати, крепкий, здоровый, спортивный, с усиками даже. Оглядывается, закуривает, улыбается, есть ли кто спокойнее его? Ровным счетом ничего не случилось. Респектабельный, безупречный дом. Он курит медленными затяжками, а чего ему, собственно, торопиться? Бросает окурок, отходит от окна, а маленький горящий уголек, описав замысловатую траекторию, падает и растворяется в полутьме мрачных расщелин. И снова в меркнущем свете эти руки яростно трут и трут, а пятно все чернеет, удлиняется, расползается, победоносно растет под звуки танца, сёрфа, самбы из того далекого мира, куда ему нет больше возврата.
На пятом этаже, последнем, который просматривается отсюда, тоже был человек. Я не хочу сказать, что он действительно существовал: он был. Мертвящий свет двора угасал и удалялся, как дряхлый официант, проводивший последнего клиента. Глядя сверху вниз, я видел его в положении почти вертикальном. Он стоял, неподвижный, потерянный, потерпевший кораблекрушение неудачник, среди враждебного, угрюмого моря, необозримо простиравшегося вокруг. Я видел слегка ссутулившиеся плечи, макушку, редкие седые волосы. Он стоял как по стойке «смирно». Перед кем?
Я смотрел, смотрел на него и вдруг по характерной линии затылка узнал его. Ну конечно, он, старый приятель! Столько лет вместе, те же мысли, желания, развлечения, разочарования. На вид он неказист, но я был так к нему привязан. И вот теперь он стоял перед зеркалом, прямой и сгорбленный, гордый и поверженный, хозяин и раб, откуда взялась горькая складка в уголке глаза?
И почему так неподвижно? Что с ним? Что-то припомнилось? Застарелая унизительная рана, которая время от времени открывается и кровоточит? Угрызения совести? Мысль о том, что вся жизнь была ошибкой? Потерянные друзья? Сожаление?