Шрифт:
— Пли! Пли! Пли!
Страшная война продолжалась и здесь, в их воображении, не выпускала этих несчастных из своих когтей.
— Данько, — вдруг наклонилась Яресьчиха к сыну, — заберу я тебя отсюда… Дома скорее выздоровеешь.
— Вряд ли разрешат, мамо.
Как? Ей да не разрешат, родной матери не отдадут?
— Опомнись, сынку, что ты говоришь! Как это не разрешат?
— У комиссара надо просить.
— А у комиссара разве сердце каменное, разве матеря нету у него? Пойду!
Она была готова хоть сейчас бежать к комиссару.
— Подождите, мамо, не спешите… Расскажите лучше, что у нас там дома делается?
— Да что же. — Мать снова присела возле него. — Землю нам нарезали на Чернечьем, и на твою долю тоже нарезали… Кое-кто, правда, стал было ворчать, что на тебя, мол, не надо, потому как тебя уже, мол, и на свете нет. Да Цымбал, спасибо ему, не поддался. Не спешите, говорит, хоронить парня…
— Ну а как там Вутанька?
— Разве ж ты Вутаньки не знаешь: коль не смеется, так плачет. Нелегко ей, Вутаньке нашей, пришлось, особенно на первых порах, когда вернулась из Таврии — ни девка, ни вдова. Натерпелась от богатеев. Виду не подавала, а сколько слез тайком ночами пролила — одна лишь подушка знает… Потом уж легче стало, когда весточки от Леонида начали приходить…
— А я ведь, мамо, с Леонидом вместе в боях был.
— Да он же и у нас весной гостил… Доброй души, видать, человек, не ошиблась Вутанька. Недолго и побыл, а в доме после него будто светлее стало. И со мной о земле погутарил, и Цымбала расспросил, все ли идет по справедливости… Цымбал наш теперь с саженью не разлучается… Еще и солнце не взойдет, а он уже папку под мышку, сажень в руки — и айда в поле!
— Хотел бы я увидеть Цымбала с папкой, — улыбнулся Данько.
— Говорят, он в ту папку вместо бумаг оладьи кладет, — улыбаясь, рассказывала мать. — Набегается с саженью по полю, присядет где-нибудь да и перекусит… Потому как он хоть и неграмотный, да первым взялся землю размерять, почитай, что из его рук Кринички наделы получили…
Увлекшись разговором, мать, видно, и забыла, что пустили ее сюда только на часок, и потому была крайне обескуражена, когда ей напомнили, что уже, мол, пора… Пораженная неожиданным напоминанием, не стала и спорить, хотя в душе считала, что нехорошо они поступают, разлучая ее с сыном: ведь матери ему никто не заменит, а она — какая ни на есть — способна заменить ему всех самых милосердных на свете сестер. Сыну сказала, что пойдет ночевать к знакомым, а сама тем временем подалась на вокзал. Там, на вокзале, и ночь провела, прикорнув на кулаке, среди скопища пассажиров, которые по неделе, как цыгане, толклись тут в ожидании пропусков на поезда.
Утром снова уже была в лазарете. На этот раз явилась прямо к комиссару.
— Отдайте мне сына!
Комиссар — пожилой, седой человек в форме железнодорожника, такой же изможденный, как послетифозные, — как раз занимался тем, что растапливал печурку у себя в кабинете.
— Сына? — покосился он на Яресьчиху. — Это который же?
— Яресько… Данило Матвеевич.
Комиссар поднялся, вытер руки о штаны.
— Фронтов еще не распускаем.
— Выздоровеет — снова отдам, — пообещала мать. — Холодно же у вас! — Она даже подула на пальцы.
Комиссара это, видно, обидело.
— А где же уголь взять? — нахмурился он. — Ведь Донбасс разрушен, шахты затоплены, это вам что, а? И так вот, — он кивнул на ведро с углем возле печурки, — железнодорожники от своего пайка отрывают, хотя половина паровозов в депо без движения стоит.
— Да разве ж мы не понимаем, — сочувственно промолвила мать. — Лютые стали. За землю панскую они бы рады всех нас голодом да холодом выморить. Но все же дома легче: дровишек там у нас можно раздобыть…
Комиссар порылся в столе, пошелестел какими-то бумагами.
— А молоко дома есть?
— Скоро будет, — оживилась Яресьчиха. — Определили нам коровку, как семье красноармейца… Телка ждем.
Аккуратно подстриженные усы комиссара шевельнулись скупой, чуть заметной улыбкой.
— Ну, что же тогда… Только на чем же довезете?
— О, не беспокойтесь, — засияла мать. — Я уже подводу договорила: за воротами ждет!
Это, видно, окончательно перевесило чашу весок: отдал комиссар матери документы, разрешил забрать сына.
Вбежала к Даньку возбужденная, помолодевшая.
— Забираю тебя, сынку! Отдал комиссар! Сама буду лечить тебя дома! В родной хате скорее на ноги поднимешься…
Оживленно разговаривая, вдруг поймала на себе несколько молчаливых взглядов соседей Данька. Тоскливо сжалось сердце от этих взглядов — были в них и страдание, и зависть, и мольба. «Забери и нас отсюда», — словно просили они ее.
— Рада бы и вас, люди добрые, забрать, чтоб не мучились здесь, всех бы забрала, если б могла, — вырвалось у нее из самого сердца, и она почувствовала, как слезы сжимают горло.