Шрифт:
— Раз так — разводиться, — сказал Максимов.
— Да как развестись-то! — воскликнул Корниенко горестно. — Ее родные, мои родные, приятели, подруги… Только что свадьба была!.. И обида за неудачу, и жалость… Ведь надо совершить жестокость, а что отвратительнее жестокости! Она-то ведь хорошая и во всем передо мной права!.. В иные минуты думал: потерплю, сживусь. А когда совсем невмоготу стало, выяснилось, что она уже на третьем месяце. Как тут разводиться? Вот и промаялись вместе еще целых два года… Да и после развода тянулась канитель, я приходил чуть не каждый день, смотрел на дочку. Чувство вины моей не отпускало меня ни на минуту, тяжелое, приниженное чувство. Окончательно развела нас война. На войне я женился.
— Это нам памятно, — сказал Вася Котиков. — Варвара Сергеевна на метеорологической станции работала, шары с приборами в атмосферу запускала.
— Я женился на другой, а потом прежняя жена моя вышла замуж за другого и, кажется счастлива, довольна. Этим вторым своим браком она меня окончательно развязала. А чувство вины у меня осталось, — сам не знаю почему, может, просто к нему привык. Только с жены оно перенеслось на дочку. Варвара Сергеевна к дочке моей замечательно отнеслась. Мы после войны в Ленинграде остались, а дочка моя в родном моем городе росла, и Варвара Сергеевна первое время совсем ее не видела, но всегда напоминала мне, что нужно денег послать, заставляла ездить навещать и сама подарков накупит: платьице, ботиночки, пальтишко, капор какой-нибудь, куклу, книжки… А теперь дочка к нам каждое лето на дачу приезжает, месяца по два живет, с младшими сестренками подружилась, Варвару Сергеевну зовет тетей Варей… Веселая, довольная, со мной держит себя ласково и просто… Младшие мои дочки в Варвару Сергеевну отпечатались, а эта вся в меня — черноглазая. И всем характером в меня — другой раз скажет что-нибудь или плечом двинет, и я чувствую — да ведь это я. Поглядит на меня исподлобья, и кажется мне, что она до самого дна меня понимает. Взрослая девушка уже. А разговора у меня с ней не получается— так, говорю что-нибудь общее, что всякому можно сказать. Робою перед ней. Даже не робею, а как бы стыжусь. А стыдиться-то ведь нечего! Вот нет вины, а виноват!
Корниенко замолчал, задумался, потом, опомнившись, оглядел всех, не поворачивая головы, быстрыми черными глазами. Он, видимо, опасался, что с ним будут спорить, доказывать либо то, что он действительно виноват, либо то, что он ни в чем не виноват и напрасно себя тревожит. Однако оказалось, что спорить никто не собирался. Все молчали, и только Максимов спустя немного сказал:
— Бывает в жизни, что никто тебя винить не может, а сам чувствуешь, что виноват. Мне вот один раз было стыдно, что я жив остался. И до сих пор: вспомню — и стыдно.
Все повернулись к нему, ожидая рассказа о том, как он жив остался. И он действительно хотел, кажется, рассказать, но передумал и умолк.
Заговорил Дмитриев, когда-то командир роты в аэродромном батальоне, теперь работник жилищного управления.
— Да, — сказал он, — был у меня случай, когда я нахлебался стыда досыта. Как раз на первой моей работе в гражданке. Демобилизовался я в сорок шестом, никакой гражданской специальности у меня не было. Куда идти? Райком направил меня на работу комендантом одного здания. Явился я — в шинельке со споротыми погонами, в сапогах, в гимнастерке, в фуражке без звездочки. Дом четырехэтажный, на целый квартал, в нем двадцать три учреждения, словом — административное здание. Крыша пробита зенитными осколками, фасад облез, вода подымается только до первого этажа, паровое отопление швах — котлы проржавели, угля лет. А внутри — грязища, вонища, комнаты переделаны фанерными стенками на клетушки, мебель вся ломаная — одни инвентарные номерки остались, и все полно людей, телефоны звенят, пишущие машинки стучат, счеты трещат — не дом, а улей. Вот ношусь я по всем этим лестницам и коридорам, как заводной, — там течет, там дымит, — стараюсь разгрести всю эту кучу, хотя поначалу казалось, что дело безнадежное, бегаю вверх-вниз, а вокруг меня «торги», «строи» и «управления». Как раз ото случилось в одном строительно-монтажном управлении на третьем этаже.
Там, позади бухгалтерии, отгороженная фанерой, была комнатенка метров в шесть, узкая, как щель, — приходилось на нее пол-окна. Да еще шкафами заставлена. Сидели там двое — мужчина, небольшой, худенький, лысый, лицо мятое, кислое, пятидесятилетнее, светленькие ресницы дрожат, синий костюмчик залоснился, нарукавники, чтобы локти об стол не протереть. И женщина. Долговязая, на полголовы его выше, возраст, считайте, любой — от тридцати пяти до сорока пяти. Вида — никакого, взглянешь и пройдешь мимо. Все сидит за столом, все возится с какими-то бланками, кальками, ведомостями. Горбится, кутаясь с головой в шерстяной платок, один нос торчит, посинелый от холода. В ту осень действительно холодище в здании стоял отчаянный, и они оба, чуть завидят меня, сразу спрашивают: когда по-настоящему топить начнут? А для меня тогда проблема отопления была первая проблема. Одни котел вовсе вышел у меня из строя, надо его заменить, но чем? Затеял капитальный ремонт. Пока ремонтировали, топить совсем перестали, а тут декабрь начинается, того и гляди, трубы замерзнут, такая петрушка. Повозились мы с этим котлом, дней десять я из котельной не вылезал. И вот наконец смотрю: давление в котле растет, температура ползет вверх! Включаем систему. Рабочий день уже идет к концу, на этажах зажгли свет. Я бегу по лестнице, по кабинетам — греются ли батареи? Греются! Добегаю до третьего этажа. Строительно-монтажное управление. Надо все батареи перетрогать, не получилось ли где пробки. В один кабинет, в другой, в бухгалтерию… Все хорошо! Распахиваю дверь в ту комнатенку.
Распахнул и застыл. Те двое стоят в узком проходе между своими столами, как раз под электрической лампочкой, и целуются.
Он — ко мне спиной, ниже ее ростом, блестит запрокинутая плешь, она — слегка склонясь к нему, опустив веки, охватив его руками за плечи. Почти все ее лицо, освещенное лампочкой, было видно мне над его головой.
Я потому и застыл, что увидел ее лицо. Такое женское, такое человеческое лицо, прозрачное от нежности и страсти. Молодое — все годы были смыты с него любовью. Не то что красивое, а — прекрасное. Счастлив мужчина, которому хоть раз удалось увидеть лицо женщины таким.
Увлеченные, они не слышали, как открылась дверь. Но через полминуты она медленно подняла веки. И, глядя поверх его головы, увидела меня.
Глаза ее при электрическом свете показались мне огромными, темными. Она опомнилась не сразу, и выражение глаз менялось постепенно. Ни капли страха или смущения. Продолжая обнимать его плечи, она смотрела на меня с гордостью и гневом.
Он обернулся, я захлопнул дверь и побежал вниз, к своим котлам.
Разумеется, я никому не проговорился ни словом. Нужно быть подлецом, чтобы болтать об этом. Чужая тайна, которая нисколько меня не касается… По правде сказать, — в глубине души, — тайна эта очень меня касалась. Я никак не мог забыть, каким было ее лицо в ту минуту, оно постоянно вставало передо мной, особенно когда я бывал один. А я ведь в тот год много бывая один, я и среди людей чувствовал себя одиноким. Служил я в армии, можно сказать, с мальчишества, всю жизнь, и вдруг этак, в зрелые уже годы, оказался на гражданке, — разве сразу привыкнешь. Армия для меня и семьей была, — до войны я не женился, все казалось, не к спеху, получше найду, а во время воины не до женитьбы… И лицо этой женщины в ту минуту поразило меня. Я вспоминал, и думал, и удивлялся, как она могла целовать этого человека, и все перекладывал в уме, и мне казалось порой, что в жизни моей вот такого еще не было, хотя, разумеется, в жизни моей многое бывало… И тоскливо мне становилось, и уж, само собой, я тем более никому не говорил о том, что случайно увидел.
И вдруг, представьте себе, я обнаружил, что тайна этих двоих, которую я так оберегал, известна всем. Не только служащие строительно-монтажного управления, но даже истопницы мои и дворничихи говорили, что у нее, мол, с ним то да се. Откуда это стало известно — понятия не имею, но об этом знал весь вверенный мне дом от котельной до крыши, все двадцать три учреждения. И знал гораздо больше, чем я. От истопниц, например, я услышал, что он женат и имеет троих детей, а она вдова, муж убит на фронте в сорок первом, сын учится в восьмом классе. В доме нашем, во всех этих конторах и канцеляриях, работали преимущественно женщины, и слова их поражали меня своей беспощадностью. Они осуждали и, к удивлению моему, осуждали только ее, а не его. В этом ожесточении женщин было много личного, — казалось, каждая примеривала то, что произошло, к себе самой, к своей судьбе, а женские судьбы у большинства были покалечены войной, тяжелы и трагичны. Вдовы, разводки, старые девы, одинокие матери… Не берусь разобраться — тут, может быть, и сознание своего никем не оцененного превосходства, и даже зависть, и обида за свое постарение… Немногочисленные наши мужчины отнеслись к происшедшему терпимее и проще, даже как-то слишком просто, — они увидели только смешную сторону. Особенно смешным казался им немолодой уже возраст обоих. Я убедился, что они никогда не смотрели на нее как на женщину, и то, что кто-то мог отнестись к ней, как к женщине, забавляло их. Они ведь не видели ее лицо таким, каким видел я…