Шрифт:
Дима ни слова не говоря делал, что надо, и совсем не общался со мной. Он не пошел со мной на свадьбу Женечки и Пети. В последний момент отказался. Он не помогал мне, просто не хотел. Я не пилила его, я просто не понимала, почему его совершенно не интересуют наши трудности — они ведь не только мои. Так балансировали где-то месяц. Здоровье стало вроде ничего, стали опять снижать дозу. И опять ему стало хуже — не спал, не ел, стал вытворять всякую фигню вроде спрятанного мыла и т. д.
К врачу идти отказался наотрез и перестал пить таблетки. Уговоры не помогали. Я сказала: или сам идешь ко врачу, или он приходит к тебе. Он только рассмеялся. И тогда я вызвала психиатра. Приехали трое — врач, медсестра и амбал-санитар. Поговорили с ним, сделали укольчик долгоиграющий. Подтвердили ему, что положение серьезное, кушать надо пилюли, или плохо кончится. Согласился и на укол, и на дальнейшее питье таблеток. Очень спокойно и логично с ними говорил. Эскулапы уехали, велев нам прийти на прием через неделю. Вызова этого он мне не простил. Тут же велел снять кольцо и выметаться. Я не выметалась три дня, несмотря на постоянные заявления о нежелании видеть мою блядскую рожу. Потом мы поговорили спокойно. Его условия: наша совместная жизнь может продолжаться, если я совершенно не буду «лезть в его дела», особенно касающиеся здоровья, не буду приставать к нему с таблетками и врачами и вообще не буду приставать. И забуду адрес-телефон психдиспансера.
В связи с чем я теперь выметаюсь.
Я-то ухожу, а его мать остается смотреть на этот кошмар. Могла бы я остаться? Могла бы. Смотреть сначала на закрытую дверь его комнаты, потом на его нарастающее сумасшествие. А потом вызвать психиатров уже с полным на то правом, чтобы они могли подключить, как полагается, санитаров. Нет, я не останусь. Я свято верила, что любовь побеждает всё. Одно из двух: или любовь не побеждает всё, или я делаю что-то не так.
Ночью забрали. Насильно. Это было моих рук дело. Ситуация не менялась несколько месяцев, просто не двигалась с места. Сидел у себя с зашторенными окнами, запирая дверь на замок, ел раз в неделю по паре бутербродов, спал или не спал, даже не читал (говорил так, по крайней мере). Бедная мать, у которой разболелись суставы, ничего не хотела. На что надеялась, не знаю. Насильно, дескать, лечить человека нельзя. Он нас за это возненавидит. Ну, скрутят, увезут, но потом ведь он выйдет и будет то же самое. Всё так, но время идет и лучше ему не становится.
Мне тоже ничего не хотелось. Опять ПНД, эта острая безнадега, его ненависть и страх. Плюс теперь еще этот замок, который неизвестно как можно заставить его открыть. Ломать дверь, ловить и связывать человека. Тошно от одной мысли.
Света, однако, была на этот счет бескомпромиссна. Да, это мерзко, но всё же лучше, чем истощение. Три месяца не есть, шутка ли.
Окончательно меня усовестила Тоня. Почему, сказала она, нельзя пойти к врачу, рассказать ему всё как есть. Не то, что для меня тут было что-то новое, но я поняла — как ни скверно, но выход единственный.
Я пригласила мать на обед и стала говорить ей об этом. Она была так измучена (поживи в таком доме!), что даже не очень уже брыкалась. Правда, она была против взлома и насильственной госпитализации — так проще всего, а пусть вот попробуют уговорить его. Хорошо, сказала я, но и для этого надо идти к врачу. Расчет был — ввязаться, а там уже не мои разговоры будут играть главную роль. На следующий день мы отправились в ПНД.
Врач та же, сразу узнала нас. Сказала — однозначно госпитализация. Мать была в ужасе, но крыть нечем — это уже не я говорю, а врач. Сестра, немолодая тетенька, пожала плечами — ну да, ломать дверь.
Обещали приехать тотчас же, остаток дня мы сидели и ждали их. Дима вышел ко мне минут на десять, разговора не получалось — он был слишком слаб, меня трясло от его изможденного вида и мысли о том, что мы собираемся с ним сделать. Мать ходила из угла в угол, предлагала ему то одно, то другое. Он с презрением отказывался:
— Как вы не понимаете? Ничего уже не нужно. Рим горит.
Сегодня они так и не приехали.
Мать плачет, возмущается — «Что ж вы его, вязать, что ли?!» Я спросила, осознает ли она масштабы катастрофы и может ли предложить другой выход. Пусть попробует «уговорить» Диму. Она сказала, что да, осознает, уговорить не может, но «всё-таки считает, что это не дело».
Утром Дима встал и вышел на кухню, я не могла разговаривать с ним. Я вызвала Торубарова, и он, молодец, болтал как ни в чем не бывало, — Дима позволил нам взять чашки и пить чай в его комнате. Теперь он не мог закрыться! И мы пили чай и болтали, совсем как в лучшие наши времена, будто он вовсе не болен, просто Женя приехал в гости и мы опять ведем нескончаемые разговоры. Мысленно я прикидывала, скоро ли они приедут, и всё было как всегда, только шторы в комнате были плотно задернуты. Дима прекрасно говорил, умно и здраво, и мне казалось, Женя считает, что это я сошла с ума, если хочу насильно сдать в психушку такого человека.
Они приехали вдвоем, врач и медсестра. Мать потом рассказала, что уговорила их оставить на улице охранника, и они согласились. Отважные люди. Когда врач, почти моя ровесница, тоненькая молодая женщина, показалась в дверях комнаты, Дима сидел с чашкой в углу у пианино. Какое-то время они и правда пытались его уговорить хотя бы выйти и пообщаться с ними. Он отказался наотрез. Я стояла за дверью и слышала, как сквозь уговаривающий хор врач тихо сказала почти сама себе — бесполезно, вы его не убедите.