Шрифт:
— За что в штрафную?! Сам же говоришь — за ним не числится…
— Плен сам по себе — тяжелый проступок и позор.
— Их бросили на подорвавшемся транспорте, — сказал я. — Не пришли на помощь. Они оказались в безвыходном положении. Какой же это позор? Это беда огромная…
— Позор, — жестко повторил Виктор. — А позор смывают кровью.
Наверное, я и на самом деле был безнадежно туп. Не стоило продолжать спор. Я спросил, какой у Виктора номер полевой почты, чтоб узнать, когда Андрея направят на фронт и можно будет ему написать.
— Лучше давай номер своей почты, а я напишу тебе, в какой части Андрей. Или тетя Люба напишет. Скоро я надолго уеду.
— Понятно, — сказал я. — Какой язык теперь учишь?
— Какой надо, тот и учу.
Лейтенант Плоский был и похож и не похож на того старшину с передающего центра СНиСа, который когда-то обучал меня радиоделу, издеваясь и приводя в пример писаря Соватько, делавшего в слове «еще» четыре ошибки. Лейтенант Плоский был твердым орешком. Но я и не собирался раскусывать. Его таинственность и влекла меня и отпугивала.
Утром следующего дня — сырым, дождливым утром конца августа — мы, как было условлено, встретились на углу Майорова и канала Грибоедова с мичманом Немировским. Вид у нашего грозного боцмана был недовольный, да и можно было понять: на катере работы полно, а тут занимайся какими-то дурацкими квартирными делами…
Контора домоуправления находилась в подвале, у входа в который на куске фанеры было крупно написано: «Бомбоубежище». Надпись пообтерлась с сорок первого года. Мы спустились, прошли коридором, слабо освещенным лампочкой, к обитым жестью дверям. Одна вела в бомбоубежище, вторая — в контору.
Коротаев, в гимнастерке без знаков различия, с медалью «За оборону Ленинграда», с полевой сумкой через плечо, стоял у стола, за которым сидела женщина неопределенного возраста, с незаметным лицом, и читал бумагу, держа ее на отдалении. Оглянулся на миг и, не ответив на «здрасте», продолжал читать. Потом велел женщине что-то переписать. Стоя вполоборота, буркнул в нашу сторону:
— Слушаю.
Я выложил перед ним бумаги — копию свидетельства, справку о прохождении службы — и Светкин паспорт.
— Вот. Прошу прописать мою жену на моей жилплощади. Коротаев бумаги просмотрел, не беря в руки, а паспорт отодвинул крючковатым мизинцем с синим ногтем:
— Пусть Шамрай сама придет с паспортом.
— Она не Шамрай, — сказал я. — Она Земскова.
— Там посмотрим, — пробормотал он, надвигая фуражку на глаза цвета ржавого железа. — Ну, мне уходить надо.
— Минутку, — сказал я. — Что значит «там посмотрим»?
— А то и значит… — Он шагнул к двери. — Пропустите.
— Сейчас пропустим. — Немировский стоял в дверях. Он был при всех орденах и медалях, грудь его так и сверкала. — Вы, дорогой товарищ, сделайте прописку, а мы, само собой, пропустим.
— Я не прописываю. — Коротаев впервые взглянул на него. — Прописывает милиция.
— Ну, ясно. Но бумаги-то через вас идут, вот вы и…
— Не кричите тут! — вдруг заявил домоуправ.
— А кто кричит? — удивился боцман. — Это голос у меня такой.
— Вопрос о замужестве Шамрай будет рассмотрен положенным порядком.
— Он уже рассмотрен. Загс рассмотрел и зарегистрировал. А я, как командир торпедного катера, на котором служит Земсков, был свидетелем…
— Мне свидетели не нужны. Дайте, товарищ моряк, пройти.
— …был свидетелем, — грозно повторил боцман, — и я вам не советую, дорогой товарищ, форменно рассматривать женитьбу бойца Краснознаменного флота как вопрос.
— Я не нуждаюсь в ваших советах! Что вы мне флот тычете под нос? Орденами давите! Мы тоже не за плетнем отсиживались! Я на Вороньей горе был! Списан по ранению. Черничкина вон, — кивнул Коротаев на невзрачную женщину за столом, — зажигалки тушила на крышах!
Знаете, я даже зауважал его за то, что он совсем не боялся нашего боцмана. А боцман свел свои устрашающие черные брови в сплошную полосу и рявкнул:
— А если ты фронтовик, так не давить надо другого фронтовика, а конпенсировать! Где у тебя братское плечо? Ну, короче! Семья Земсковых правильная, и мы в обиду ее не дадим! Все!
«Семья Земсковых»… Это звучало здорово. У меня, осиротевшего, задубевшего на свирепых балтийских ветрах, обожженного, битого и промерзшего, — у меня появилась семья! Я торопился домой, и моя жена усаживала меня за стол и начинала кормить, а я ел с огромным аппетитом домашнюю еду, мало похожую на казенное варево, и отпускал шуточки, и моя жена похохатывала, поводя плечами и запрокидывая голову, и вот так бы нам и скоротать весь отпущенный срок вдвоем, неразлучно, — честное слово, братцы, больше ничего не надо…