Шрифт:
Урсула глядела на юношу, находя его очень красивым — ему так шел загар на руках и лице. Он развлекал ее рассказами о том, как научился подковывать лошадей и отбраковывать негодных.
— Вам нравится быть солдатом? — спросила она.
— Но я же не солдат, — отвечал он.
— Однако вы военный, — сказала она.
— Да.
— И вы хотели бы повоевать?
— Я? Что ж, думаю, это было бы увлекательно. Если грянет война, я с охотой пойду воевать.
Она ощутила странную растерянность, словно в действие вступило что-то могущественное, но нереальное.
— Почему же вам этого хочется?
— Это было бы делом, делом настоящим. А пока это все игры.
— А чем бы вы занимались на войне?
— Строил бы железные дороги или мосты. Работал бы, как вол.
— Но все ваши сооружения война бы разрушала. Разве и это не было бы игрой.
— Если допустимо называть войну игрой.
— А что же она, по-вашему?
— Воевать — это самое серьезное из всех возможных дел.
Она почувствовала холодное и жесткое отчуждение.
— Почему же воевать — это так серьезно? — спросила она.
— Потому что, воюя, либо вы убиваете, либо вас убивают, а убийство, как я думаю, вещь достаточно серьезная.
— Но убитый, вы превращаетесь в ничто, — сказала она. Он помолчал.
— Но тут важен результат, — сказал он. — Важно, усмирим ли мы арабов или нет.
— Вам-то что до этого или мне — какое нам дело до Хартума?
— Нам нужно жизненное пространство, и кто-то должен потесниться.
— Но я не хочу жить в песках Сахары! А вы разве хотите? — возразила она, смеясь, непримиренная.
— Я не хочу, но необходимо поддержать тех, кто хотят.
— Почему же это так необходимо?
— В противном случае, что станет с нацией?
— Разве «нация» — это мы? Есть масса других, посторонних, которые и есть нация.
— Они тоже могут заявить, что «нация» — это не они.
— Что ж, если все так заявят, пусть и не будет никакой нации. А я останусь какая я есть, сама по себе, — находчиво возразила она.
— Вам не удастся остаться какая вы есть, если нации не будет.
— Почему это?
— Вы станете жертвой всех и вся.
— Как это — «жертвой»?
— Они придут и все у вас отберут.
— Ну, даже и в этом случае отобрать они смогут не так уж много. И наплевать мне на то, что они отберут. Уж лучше разбойник, который отбирает, чем миллионер, дарящий все, что можно купить за деньги.
— Это потому, что вы романтик.
— Да, романтик! И хочу остаться романтиком. Ненавижу устойчивые дома и косную жизнь в них. Люди, которые так живут, надутые глупцы. И солдат я ненавижу. Они тоже надутые и тупые, как чурбаны. Нет, правда, за что вы станете воевать?
— Я стану воевать за нацию.
— И все равно вы-то не нация. А что это даст лично вам?
— Я часть нации и должен исполнять перед ней свой долг.
— Ну, а если она не требует от вас никакого долга, если никакой войны нет? Что тогда?
Он почувствовал, что злится.
— Тогда я буду делать то же, что другие.
— Что именно?
— А ничего. Буду ждать, когда понадоблюсь. Ответ ее тоже прозвучал зло и раздраженно:
— Мне кажется, — сказала она, — что я словно в пустоту упираюсь. Словно вас нет. Да есть ли вы на самом-то деле? Никчемность какая-то!
Так, гуляя, они добрели до причала над шлюзом. Там стояла пустая баржа. Верх ее и рубка были выкрашены яркими красно-желтыми красками, нижняя же часть и трюм были угольно-черными. Возле двери в рубку на банке сидел мужчина, худой и чумазый, он курил и любовался закатом, держа на руках младенца, завернутого в вылинявшее одеяльце. Из рубки торопливо вышла женщина; она опустила в воду ведро, вытащила его, полное воды, и потащила внутрь, в рубку. Слышались детские голоса. Над трубой вился тонкий голубоватый дымок, и пахло стряпней.
Урсула, вся в белом, светлая, как мотылек, приостановилась, чтобы поглядеть. Скребенский тоже вынужден был приостановиться. Мужчина поднял глаза.
— Добрый вечер! — крикнул он не то с вызовом, не то с интересом. Голубые глаза его на чумазом лице светились дерзким вызовом.
— Добрый вечер, — с радостной готовностью отозвалась Урсула. — Вечер действительно добрый, не правда ли?
— Да уж, — буркнул мужчина. — Куда добрее!
Рот его под неряшливыми, песочного цвета усами казался очень красным. Он засмеялся, обнажив белые зубы.