Каминский Семён
Шрифт:
Мы посетили всех моих, кого смогли найти. Ценная пиратская карта аккуратно сложена и помещена в карман друга. Он обещал изредка приходить сюда, навещать и передавать приветы, полученные от меня по электронной почте.
На центральной аллее, уже перед самым выходом (там, где старые памятники заслуженным людям и городским начальникам), мы, не сговариваясь, останавливаемся перед высокой, явно свежей, вертикальной плитой из чёрного, зеркально отполированного гранита. На ней чётко выбита серая фигура молодого человека, размером гораздо больше натурального. Он отображён по фотографии: во весь рост, с поднесённым к уху мобильным телефоном — плотный, коротко остриженный, в широком пиджаке, сурово беседующий с кем-то, глядя поверх наших голов.
Я даже оглядываюсь: куда это он смотрит? С кем беседует? Не увидать.
Мой друг пожимает плечами:
— А говорят, что закрыто — мест нет…
Из города моей юности не летают самолёты в ту, другую страну, где я теперь живу, и мне приходится возвращаться через столичный аэропорт. Я должен добраться туда на автобусе и одну ночь провести в гостинице аэропорта, потому что мой рейс — ранним утром. Всю дорогу автобус почти пуст, но в неблизком восьмичасовом пути меня сопровождают старомодные овальные фотографии, памятные места, изумрудная скамейка, ржавая листва и преданные друзья молодости, с которыми я опять расстался. Теперь, может, надолго. Или на очень долго.
Автобус прибывает поздно вечером, и в вестибюле гостиницы, не здороваясь, на меня вопросительно смотрит холодная молодая женщина, сидящая за стойкой.
— Нет, — уверенно отвечает она на мой вопрос, и мелкие колючие льдинки сыплются вместе с этим словом на полированную деревянную поверхность перед ней, — мы не можем вас поселить, у нас нет мест. — Она делает многозначительную паузу. — Возможно, в двенадцать что-то прояснится…
Над её головой скучные электронные часы показывают «11:05».
Несколько обескураженный тем, что в двенадцать что-то, возможно, не освободится, а только прояснится, я послушно усаживаюсь вместе со своей увесистой дорожной сумкой на узкий диванчик в углу и начинаю пялиться на красные светящиеся цифры. Неторопливо они преобразуются в «11:06», потом в «11:07». И так далее… пока не изображают: «11:45». За это время в холле не показывается ни один постоялец, девушка ни разу не говорит по телефону, а только периодически украдкой поглядывает на меня (а я — на неё).
Наконец, глядя в стол, она неохотно выдавливает: «Давайте паспорт». Я достаю синюю книжицу и замечаю, как резко меняется выражение молодого лица уже при беглом взгляде на золотистый крылатый герб обложки… Мне даже становится её жалко — так растерянно начинают суетиться густо обведённые тушью, в общем-то привлекательные глазёнки. Моя русская речь с местным говорком и сермяжная джинсовая одёжка сыграли с хозяйкой гостиничного холла (чуть не сказал, Медной Горы) нехорошую шутку: она не признала во мне «иностранца»!
Ошибка искупается мгновенным оформлением: девушка собственноручно заполняет нужные бумажки и отправляет меня на заслуженный отдых в недорогой люкс. Я начинаю подозревать, что в гостинице полным-полно свободных номеров.
Я уже подхожу к лифту, когда входная дверь за моей спиной впускает в холл очередного претендента на уют и покой, и знакомый ледяной голос, на этот раз наверняка опознав соотечественника, сообщает:
— Мест нет.
Сервиз Гарднера
Буфет был величественно высок, из настоящего дуба и напоминал здание готического собора: центральная часть — с резным заборчиком-балюстрадой по верху и большой широкой стеклянной дверцей, а по бокам — две высокие башни с длинными узкими дверями. Сервиз стоял обычно в центральной части буфета, и в яркие дни лучи из окна до краёв наливали его тонкие, почти прозрачные чашки тёплым солнечным напитком, проникая сквозь овалы, квадратики и прямоугольнички толстых гранёных стёкол главной дверцы. Когда Розочка подтаскивала к буфету тяжёлый стул, влезала на него и заглядывала через эти стёклышки внутрь, рискованно становясь на цыпочки, ей была видна сложная композиция из восьми чашек, такого же количества блюдец, молочника, сахарницы и заварочного чайничка — всё это с миниатюрным узором бело-жёлтых ромашек на густом изумрудном фоне. Все предметы, конечно, были повёрнуты к зрителю своей лучшей стороной — с рисунком (это горничная Полина старательно расставляла их так, возвращая в буфет после каждого чаепития с гостями), но девочка знала, что несколько узеньких стебельков усердно тянутся и на обратную сторону каждой чашки. Розочка вообще любила заглядывать в разные потайные места: и за пианино с бронзовыми подсвечниками, и под круглый стол, накрытый почти до пола длинной шелковистой скатертью, и под кровати, — но эта дверца в буфете, где тихо обитал старинный сервиз, нравилась ей больше всего.
Однажды — как-то сразу — и гости, и чаепития прекратились. Взрослые всё время были сильно взволнованы, говорилось много незнакомых слов, с тревожными буквами «р», которые Розочка плохо и картаво произносила… На улице часто стали раздаваться оглушительные весёлые хлопки, и, хотя Розе было очень интересно выяснить, что же это такое, гулять туда её больше не пускали… Вдруг, как-то ранним утром, Розочку разбудил неимоверный шум — она никогда не слышала, чтобы так стучали во входную дверь, и выскочила из своей спаленки. Какие-то крепко пахнущие противным кислым запахом люди, в высоких шапках и полушубках, уже толпились в гостиной. Все домашние — папа, мама, бабушка и Полина — стояли рядом, а эти люди почему-то орали на них: