Шрифт:
Кругом стояла тёмная ночь. Дождь лил по-прежнему. Не смолкала турецкая стрельба. Свистели пули. Рвались в темноте гранаты, страшным светом взрывов освещали землю. Когда Порфирий вышел из редута, он слышал, как усталым голосом говорил Куропаткин:
– Глубже копайте, ребята.
И солдат ответил:
– Не берёт, ваше благородие. Уплывает…
Фельдфебельский, спокойный, разрешающий все сомнения голос раздался возле Порфирия:
– Мы, ваше благородие, покойничками обложим и землёю приладим, оно тогда держать будет.
Порфирий поёжился под промокшим плащом и ускорил шаг.
XXV
– Ты сам-то девятого батальона будешь?
– Девятого, ваше благородие. Я и место знаю, где они упали. Вот здесь, на этом самом месте… Только, видать, снесли куда.
– Куда же их сносили?
– Больше всё на горталовскую траншею носили. Там из них бруствера складают… Земля-то не держит, ползёт, так из покойничков кладут укрепления, землёю присыпают. Как же иначе? Он ведь палит не переставая, укрыться за чем-нибудь надо.
Бравый, ловкий стрелковый унтер-офицер идёт впереди Порфирия, несёт жестяной походный фонарь со свечою. Блестят, отражая свет, тёмные лужи – воды ли, крови ли, Порфирий не разбирает. Повсюду валяются ружья, скатанные шинели, окровавленные тряпки, котелки, ящики из-под турецких, картонки от берданочных патронов. Порфирий часто спотыкается об эти предметы.
– Ваше высокоблагородие, вы полегче, а то и упасть недолго. За мною держитесь.
У высокой, в рост человека, тёмной стены копошатся люди. Слышно, как чавкают рты, пахнет хлебом и варёным мясом. Часто вздыхают. Едят молча и сосредоточенно, как едят голодные и измученные люди.
Фонарь бросает желтоватый свет на группу сидящих. За ними – стена из трупов. Свои и турки положены один на другого, присыпаны грязью. Мелькнёт край белого лица с закрытыми глазами, синяя куртка турецкого аскера и на нём чёрный, коротко стриженный затылок и мундир с малиновыми стрелковыми погонами. Всё залеплено красноватою глиною, чёрною землёю. Сладко и тошно пахнет свежей кровью.
И голоса. Такие будничные, такие «не к месту»:
– А я тебе говорю, что баранина. Скус у ей другой. И я видал, как вчера артельщики баранов пригнали.
– Скусная. Разварена только очень.
Чавкают рты. Икают, тяжко вздыхая. Подле с бруствера из трупов что-то капает. Вода ли дождевая, кровь ли, кто разберёт?
Плечистый офицер, с русой, больше по скулам, чем по щекам, бородой и мягкими усами, в мокром длинном кителе и шинели внакидку, в измазанном, точно изжёванном белом кепи, при сабле, подходит к Порфирию.
– Майор Горталов, – представляется он. – Вы что же тут ищете?
– Вот сына, ваше высокоблагородие, они ищут – сын у них тут убитый, – за Порфирия отвечает унтер-офицер.
– Сына? Всех убитых здесь сносили сюда, на бруствер. Он какого полка?
– Волынского, прикомандирован был к девятому стрелковому батальону.
Один из чавкавших около бруствера солдат приподнялся и сказал:
– Это, ваше высокоблагородие, вот тут, должно, положили. Офицера с золотым погоном. Поручика. Вот полевее будет, под самым низом.
Жёлтое пятно неяркого света от фонаря падает на такой знакомый золотой погон. Алая дорожка, две звёздочки, вышитые канителью [198] , третья сверху – металлическая набивная, и цифра «14».
198
Канитель (от. франц. cannetille), очень тонкая металлическая (обычно золотая или серебряная) нить для вышивания.
– Не этот ли?
Унтер-офицер бесцеремонно колупает землю рукою, отрывая лежащий труп. Показался тёмно-зелёный, щёгольской, у Доронина в Петербурге сшитый мундир, изорванный, залитый чем-то чёрным, измазанный глиною. Чуть блеснул скромный армейский галун воротника. Дальше – невозможно смотреть. Вместо милого, славного лица, всегда бодро улыбающегося, со стальными большими глазами, неотразимо милыми, – тёмная дыра, какое-то кровавое месиво костей, почерневшей от крови кожи, ещё чего-то беловатого, жуткого своей белизной. И во всём этом копошатся большие и чёрные мухи. Спутанные, грязные, в крови, волосы свисают вниз.
– Должно, прикладом пришибли, – тихо говорит стрелок и ближе присвечивает фонарём.
Нет… Это не может быть Афанасий!
– На сыне моём крест золотой был, – тихо, дрожащим голосом говорит Порфирий. – И кожаная ладанка с землёю.
Стрелок свободною от фонаря рукою раздвигает лохмотья мундира. Белая грудь в грязи. Молодая, нежная… Рубашка… И – ладанка.
– Так, чтобы крест? Креста нет… Должно, кто снял… Позарился… Оно бывает… Ребята разные бывают. Всё одно пропадать. Грехи! А ладанка, вот она и ладанка.