Шрифт:
Набор разговорных тем, принятых в кругу островитян, был весьма ограниченным; мы говорили если не о политике, то о еде, если не о любви, то, в лучшем случае, о сексе. Тему смерти мы никогда не затрагивали, даже в шутках, упоминать Курносую считалось плохой приметой. Когда Андро было лет двадцать, он меланхолически изрек: «Настанет момент, когда у нас начнут умирать родственники и друзья, например кто-то из нас. Где-то под сорок смерть потихоньку возьмется и за нас». В моей жизни Курносая появилась рано, однако я предпочла сохранить это в глубокой тайне. Я предпочитаю смерть зависти. Жителям Того Острова свойственно придумывать себе всевозможные тревоги и беспокойства в вещах, ставших, казалось бы, давно привычными. Если мы идем в кино или театр, то никогда не хвалим представление; спектакль закончился, и в тот же миг пропадает его столь благотворное воздействие, возможно, нам стыдно показать, что мы ничего не поняли, и, быть может, как раз поэтому критикуем, страдая от излишнего самодовольства. Какого же труда нам стоит принять достоинства или успехи ближнего. И не дай бог этим ближним окажется соотечественник. Нас спасает лишь страсть к танцам: в танце тело и взгляд бросают друг другу вызов. Самуэль и я перебрали почти все темы – смерть, зависть, ненависть, патриотическое безумие, – остался нетронутым только секс; кроме вчерашнего случая, мы почти не касались в разговоре прежних наших любовных связей. Разве что он как-то упомянул Грусть-Тоску и Ньевес, и то только потому, что я знала о них из дневника, но не более того. Я решилась рассказать ему немного о Хосе Игнасио и даже наболтала какой-то ерунды про Поля, к которому Самуэль никогда не проявлял большого интереса.
Создавалось впечатление: еще немного, и Люксембургский сад превратится в бесформенное месиво, раздавленный свинцовыми облаками. День не был погожим: солнце появлялось из-за туч лишь на краткие мгновения, которые и глазом-то не уловишь. А в полдень неожиданно похолодало, впрочем, парижане еще не убрали на чердаки свои классические непромокаемые плащи цвета беж, или кофе с молоком, или лазурного морского, или черного блестящего пластика; искренне радуясь весне, прохожие были вынуждены раскрыть зонтики и ускорить шаг, чтобы быстрее пересечь парк, спеша по своим неотложным делам. На скамейках то здесь, тот там какая-нибудь красивая женщина в возрасте ждала любовника: морщинка на переносице, сведенные брови, устремленный куда-то вдаль взгляд полон супружеской неверности, нога закинута на ногу, качается, отмеряя секунды, время, бегущее в вечность, руки на коленях, чтобы не копаться в сумочке в поисках сигареты. Мужчины листают «Монд» и отвлекаются от чтения, только чтобы прослушать новости по портативным приемникам. Мои глаза – глаза маньяка-фотографа – фокусируются на каждом персонаже, наезжают на него, проникая в самые глубины его души. Парочка детишек, держащихся за руки нянь, а может быть и бабушек, радостно направляются к пони. Но, взобравшись на лошадь, они не могут перебороть в себе страх и вопят во все горло. Наконец один из них, тот, что повыше, успокаивается, следом, глядя на него, замолкает и второй. Мой взгляд прошелся, словно панорама, от них к руке Самуэля, закрывающей глаза, я навела фокус на первый план, его кожу, включила увеличение и скользнула по многочисленным порам, по корням волос, по щетине. Спросила, ждет ли он еще, что я обласкаю его слух какой-нибудь необыкновенной фразочкой. Он двинул подбородком сверху вниз – да, ждет. На втором плане позади Самуэля деревья начали свое тихое танго ветвей. Либо это произойдет сейчас, либо никогда, сказала я себе. Давай сознавайся, Марсела, или забудь навсегда, не будь дурой. И я уже не смогла удержаться: слова потекли сами собой; я не слышала, а видела их: они вписались в окружающий нас пейзаж, заслонили собой элегантную старушку, все еще увлеченно кормившую голубей, две точки вдали, в которые превратились оба ребенка, улыбки изменниц, заполучивших наконец своих любовников, облака желтоватой пыли, поднимающиеся с земли, газеты в руках мужчин, которые по мобильному телефону, как я предположила, заключали коммерческие сделки. Фразы срывались с губ и обретали плоть, я могла обонять их, касаться, даже смогла бы сфотографировать, как если бы это была воздушная флотилия, выставляющая в небе всем напоказ рекламный транспарант; другими словами, я читала их как субтитры какого-нибудь иностранного фильма, идущего без перевода.
– Самуэль, я знала, что твоя мать убила твоего отца. Мне все известно. Это я была автором тех писем, которые она нашла в платяном шкафу. Я не знаю, помнишь ли ты то время, когда отец водил тебя в парк Влюбленных, или Философов – называй как хочешь, – поиграть в бейсбол; это я каждый раз, как штык, появлялась на балконе дома Минервы в тот момент, когда вы проходили под ним. Однажды я сбросила сверху плетеную корзинку, твой отец вытащил из нее пачку писем. Ты спросил, кто я такая, он ответил, что я мамина подружка. После этого я увидела твоего отца лишь тогда, когда его выносили из дома на носилках. Мина в тот день была со мной, возможно, поэтому она стала другом вашей семьи – твоей бабушки и тебя. Я думаю, что она переложила мою вину на себя, так как все произошло на балконе ее дома. Я даже предположить не могла, что тем подростком, который появился на вечеринке на крыше у Монги, был ты. Еще меньше я могла представить себе, что ты объявишься здесь, в Париже, что поселишься рядом со мной, что мы сделаемся друзьями, хотя, не буду скрывать, чтение дневника зародило во мне некоторые подозрения, терзавшие меня до вчерашнего дня, но я не хотела, чтобы они подтвердились.
По мере того как я заполняла словами сероватый день, Самуэль изменял положение тела: он опустил руку, открыв лицо; он ничего не разглядывал, просто смотрел куда-то перед собой, потом переместился на сиденье, подтянул ноги, скрестил их на тибетский манер, деланно почесал мочку левого уха, сжал губы, наклонил голову и посмотрел на меня. Я, в свою очередь, отвернулась, так что не смогла понять, расслышал ли он мою последнюю фразу. Я уловила, как он едва слышно пробормотал:
– Вот так случайность. Впрочем, бывает и похуже. Например, если бы мы оказались братом и сестрой и влюбились друг в друга, не зная об этом, как Леонардо и Сесилия. Или же родились в другие времена и были бы обречены на разлуку, как Абеляр и Элоиза. [225]
225
Пьер Абеляр(1079–1142), французский теолог и философ, известна история его любви к Элоизе, с которой он обменивался письмами.
Повернувшись к нему, я увидела, что он сдавил руками виски, отчего на его лице особенно отчетливо прорисовывались скулы; пелена пыли и слезы, стоявшие в глазах, приглушали прекрасный контраст его черных зрачков с крошечными блестящими желтыми пятнышками, которые напоминали две золотые косточки, вкрапленные в два черных агата, плавающих, в свою очередь, в полных молока раскосых сосудах. В одно мгновение сотни морщинок искривили рот, и сколько бы он ни кусал губы, они все равно сжимались, превращая лицо в гримасу, в которой вряд ли сквозило беспокойство.
– Вот так к нам возвращается прошлое, – пробормотал он приглушенным голосом.
– К тебе. Ведь я прожила с этой мукой всю жизнь. Не думаю, что сейчас подходящий момент, чтобы избавиться от нее, и вряд ли ты сможешь мне в этом помочь.
– Но встретились мы вновь неслучайно. – Он обратил мою надежду в жалобный стон.
– Мы должны будем начать с нуля, но уже зная все. Я и ты, вместе, – решилась предложить я.
– Если хорошо подумать… – снова им овладело сомнение. – Нам нужно отдохнуть друг от друга, разъехаться на время, это самое лучшее. Я, наверное, все равно буду думать о тебе. Но вдруг я расхочу спать с тобой. Так или иначе, ты будешь сравнивать со мной моего отца. – Конечно же, это относилось к сексу.
– Я никогда не спала с ним, ничего более чудовищного нельзя придумать; у нас не было ни одного свидания, я никогда не разговаривала с ним. Так что он не изменял твоей матери, она неверно все поняла, – оправдывала я свою погибшую любовь.
– Это не так. Я частенько сопровождал отца в дом Сан-Хуан-де-Диос между улицами Вильегас и Монсеррат; я знал, что наверху в одной из комнат его ждала женщина; отец оставлял меня со своим другом, который водил меня в кинотеатр «Актуалидадес» на «Кота в сапогах»; и не сосчитать, сколько раз я видел этот мультфильм. После сеанса отец поджидал меня, покуривая около магазинчика на углу. Я знал, что эта девица была моложе моего старика, потому что его дружок постоянно спрашивал: «Ну, давай рассказывай, как там Юная Плоть держалась сегодня?» Отец закатывал глаза, глубоко затягивался, почти разом превращая сигарету в горку пепла, потом судорожно вздыхал: «Нежнейше, нежнейше, она доходит со мной до полного изнеможения».
Самуэль разошелся, не думая о том, что я могла все принять на свой счет и, понятное дело, покраснеть от стыда.
– Клянусь, в том доме была не я. Клянусь тебе всеми святыми, что у меня с твоим отцом ничего не было, – я яростно защищалась.
– И с письмами тоже была не ты, – ответил он убежденно.
– Письма мои. Твоего отца звали Хорхе. Ты их читал когда-нибудь? – прервала я его, совершенно уже не владея собой.
– Я очень долго ждал, адвокат матери приложил все силы, чтобы мне разрешили полистать их, но они не позволили оставить мне письма на память, они в архивах Верховного суда.