Шрифт:
– Ученики, - ответил Митя.
– Врешь!
– Не вру.
– Фамилии?
Они назвали себя. Латыш посмотрел их паспорта и сверил с бумажкой, вынутой из обшлага шинели.
– Взять!
– коротко приказал он.
Их вывели на улицу и погнали к центру города. Шли молча, быстрым шагом. Ветер притч оттепель, и камни скользили под ногами. Из ворот соседнего дома вывели новую партию - двух пожилых немцев и девушку. У одного из мужчин воротник пальто был поднят, у другого бились о ботинки незавязанные черные шнурки. От этих болтающихся шнурков Митя не мог отвести глаз. Девушка несла в руках белый узелок. Митя видел, как она перекрестилась, когда они проходили мимо церкви.
В чека их рассадили по одиночкам. В первую ночь Митю обыскали четыре раза. Молодой матрос врывался в камеру и, приставив вплотную к виску холодное дуло нагана, допрашивал и обыскивал. Последний раз он взял золотые часы. Утром Митю повели к следователю. Плешивый человек в пенсне, постукивая рукояткой браунинга по столу, задавал вопросы, а молодой чекист, лежа на диване, закинув ноги на спинку стула, косо посматривал на Митю и непрестанно курил, лениво туша о кожу дивана папиросы.
– У меня матрос забрал при обыске часы, - сказал Митя.
– Молчать!
– крикнул следователь.
– Часы - это уголовное. Вывести его!
В общей камере, куда их теперь посадили, находились прибалтийские дворяне, священники и один проворовавшийся комиссар.
Латышский караул изредка сменяли немцы-коммунисты. Это были добродушные люди из бывших солдат, записавшихся в партию из-за денег. Они охотно разговаривали с заключенными, и с их приходом камера веселела. Однажды они выпустили Митю и Степу в коридор, и те расшалились, как дети.
– Мазурка!
– крикнул Степа.
Степа изображал даму и, откинув жеманно голову, скользил, едва касаясь пола, а Митя, распевая и притоптывая ногой, лихо мчался. У дверей женской камеры Митя опустился на одно колено и, прижав руку к сердцу, благодарил Степу. В этот вечер заключенные впервые смеялись, а немцы, приставив к стене винтовки, хохотали, хлопая себя по коленам. Но после смеха все как бы устали и, лежа на холодном грязном полу, замолчали надолго.
В марте, когда всю партию заключенных переводили в Цитадель, Митя вновь увидел русскую девушку с узелком. Ее лицо стало бледнее, а узелок замарался.
Их погнали по улице, обсаженной липами, мимо театра, к казенным долгим домам с красными крышами. Ввели в помещение и приказали всем сесть на пол. Запах старой казармы напомнил Мите Ярославский корпус: там так же пахло кожей, хлебом и медными пряжками.
Включили электричество. Желтые огни заставили всех вздрогнуть. Чекисты разобрали свои карабины и начали, постукивая прикладами по полу, ударяя людей по ногам, отжимать их к стене. Один из чекистов, открыв дверь, что-то крикнул во двор, и там загудели, защелкали заведенные грузовики.
– А ведь нас, Митя, расстреляют, - сказал вполголоса Степа, и ужас застыл в его широко раскрытых красивых глазах.
– Выходи!… - приказал кто-то в конце коридора.
Загремел замок, дверь со скрипом поддалась. Сидевшие на полу, как один человек, повернули в ту сторону головы. Они увидели, как в освещенном коридоре из темного провала камеры медленно показались фигуры людей. Началась перекличка. У Мити сердце замирало, когда он слышал надтреснувшие, словно разбитые, голоса отвечавших. Лишь два отклика прозвучали бодро.
Выстроив обреченных в две шеренги, чекисты повели их мимо сидевших. Самым страшным был свет, падавший на лицо проходивших. Горевшее в коридоре электричество прикрывало черными тенями их глаза, отчего они казались провалившимися, и лишь желтый блеск от искусственного света лежал на лбах и скулах. Когда люди вступали в полосу дневного света, падавшего из открытой двери, за которой белел покрытый снегом двор, лица, словно сбросив маски, становились прозрачными и зеленоватыми. Неживые, остекленевшие, устремленные в одну точку глаза были страшны, и Мите казалось, что, если этих замученных людей пустить прямо, они, дойдя до стены, ударятся о нее, не почувствовав улара. Впереди шел высокий простоволосый священник с моложавым худощавым лицом. Его заросшие грязноватой щетиной щеки зеленели провалами. Он держал прямо голову и что-то беспрестанно шептал бесцветными, вытянутыми в одну полоску губами. Остальные - седые и молодые - шли, тяжело опустив голову, многие из них были с голыми шеями, двое шли в одних носках. Видно было, что истощение довело их до бессловесного, безропотного оцепенения. Всего прошло двадцать девять человек. Партию замыкали два офицера. Один из них, немного скуластый, был в офицерской фуражке с кантами, в английской зеленой короткой шинели, он смотрел дерзко и прямо и слегка улыбался. Другой, крупный, чисто выбритый, был одет в черное пальто с котиковым воротником. Пальто было распахнуто, и под ним виднелась гимнастерка без пояса. Шел он слегка прихрамывая, заломив набок черный котелок. Поравнявшись с сидящими, он вежливо приподнял котелок, показав свой ровный пробор, и громко сказал:
– Прощайте, господа! Не поминайте лихом. Мите показалось, что котелок задрожал в его руке.
Второй взял под козырек и резковато, хриплым голосом выкрикнул:
– Да свиданья, господа! Сдержанный гул прокатился среди сидящих, из него рвались отдельные тихие слова, всхлипывания: «Прощайте, братцы», и неожиданно голос девушки, дрогнув, забился под сводами Цитадели:
– Ведите и нас!… Ведите!…
– Молчать!
– замахнувшись плетью, крикнул чекист.
– Первому, кто слово скажет, зубы высажу!…