Шрифт:
Взяв под мышку папку с рисунками, он под ледяным осенним дождём отправился в путь. На место он прибыл вымотанный, со сбитыми ногами. Что он ожидал там увидеть? Крестьянский дом? Он оказался перед солидной мастерской, окружённой высокой кирпичной стеной, «по-методистски аккуратной, негостеприимной, холодной и надменной» (12). Что там было внутри, он не увидел. Разочарованный, он не решился позвонить, побродил немного по улицам и повернул восвояси.
Что могло его привлечь в бесконечно скучных и глупых картинах этого академического живописца? Он любил Милле – это вполне можно понять, но Жюль Бретон! Его крестьянские сцены благопристойны до приторности, фигуры персонажей лишены всякой выразительности, в рисунке, в композиции, колорите нет ничего примечательного. Но он был плодовит, критика, жюри Салона и публика ему весьма благоволили, он хорошо продавался.
Чтобы понять порыв Винсента, надо вспомнить, что во всём он пренебрегал формой, увлекаясь исключительно содержанием и доходя в этом до одержимости. Именно поэтому он отказывался от официального духовного образования, необходимого для карьеры священника, он видел в нём препятствие на пути прямого общения с обездоленными. Поэтому ему нравился Жюль Бретон. Этот художник писал бедных крестьян, он представлял их с лучшей стороны и с сочувствием, и пусть живопись его была слабой, Винсент, которому важна была идея, этой живописью увлекался.
В Винсенте Ван Гоге изначально было всё, чтобы стать малоинтересным живописцем в стиле социалистического реализма задолго до возникновения самого этого течения. В 1882 году он писал из Гааги: «Сам я рабочий и принадлежу к рабочему классу Я хочу жить в его среде и всё больше в ней укореняться» (13). И ещё: «Когда я вижу, как топчут слабых, я начинаю сомневаться в ценности того, что называют прогресс и цивилизация. Конечно, я верю в цивилизацию, но в такую, которая была бы основана на истинном милосердии. Я считаю варварством и нисколько не уважаю всё, что губит людские жизни» (14). При этом он уточнял, что «вовсе не вынашивает каких-либо гуманитарных проектов или концепций», заявляя однако: «У меня всегда была и всегда сохранится потребность любить какое-нибудь создание. Желательно – уж не знаю, почему, – создание несчастное, брошенное, презираемое» (15). Позднее, когда Винсент заметно продвинулся в художественном творчестве, его эстетический замысел поднялся на новую ступень: «Я намерен выразить в моих фигурах и пейзажах не сентиментальную меланхолию, но трагическую боль» (16).
Можно считать бесспорным, что Боринаж подвёл Винсента к решению посвятить себя искусству. Но если поначалу он дал ему для этого социальные мотивы, то в дальнейшем понимание Винсентом своих художественных задач стало более глубоким. Если в Боринаже эта «трагическая боль» ощущалась им, бросалась ему в глаза, то впоследствии она будет представляться ему уже атрибутом человеческого существования. Тот же Жюль Бретон мог бы изобразить угнетённых шахтёров в манере художника-журналиста. Винсенту этого было недостаточно.
Однако ещё до того, как он ясно осознал цель своего пути, его темперамент, его яростное желание выразить всё, что кипело у него в душе, вели его дальше вперёд и уберегли от компромиссных решений.
Наконец в письме, написанном два с половиной года спустя, он как будто объяснил самому себе свой настойчивый интерес к живописцам вроде Месонье, Бретона, Мариса и им подобным: «Иногда бывают непрямые способы многому научиться у более или менее посредственных художников» (17). Как видим, он был открыт всему и ничем не пренебрегал.
После неудачного похода в Курьер он так же пешком вернулся в Боринаж, и это долгое одиночество путника повлияло на него благоприятно. Он упоминал позднее, что в пути натерпелся голода, холода и усталости, но сама по себе долгая ходьба ободрила его, а по возвращении карандаш стал ему «более послушен».
Он оставался в шахтёрском краю, где рисовал без продыха, но был при этом уже не тем, что прежде. Боринаж сыграл в его жизни спасительную роль, поскольку, явив зрелище крайней нищеты, позволил ему вернуться к реальности. В Боринаже была изжита боль первой несчастной любви. Его материальное положение было катастрофическим, зато он уяснил для себя, что станет делом его жизни.
Он всегда будет помнить о Боринаже и однажды назовёт его «страной лавров и роз и сернистого солнца». Он сохранил к этой стране, которая стала свидетелем его первых шагов в искусстве, глубокую нежность, как скажет позднее своему бельгийскому другу Эжену Боку, которого запечатлел на великолепном портрете.
Любовь Тео
В начале лета 1880 года Винсент навестил родителей в Эттене, где ссорился с отцом, который хотел, чтобы сын подыскал себе какую-нибудь работу. Винсент поначалу довольно туманно говорил о поездке в Лондон, потом от этого плана, который наверняка пришёлся не по душе бедному пастору, отказался. Он решил вернуться в Боринаж. Его отец, потерявший надежду увидеть устроенным сына, которому уже миновало 27 лет, снова решил помочь ему, определив денежное содержание в 60 франков в месяц, и сказал, что Тео оставил для него 50 франков. Винсент не решался взять их: ведь он около года назад порвал сношения с Тео. Надо было написать ему письмо, чего после их последней встречи Винсенту совсем не хотелось. Но теперь у него не было выбора, он принял деньги Тео и вновь отправился к шахтёрам. Позднее отец сообщил ему, что содержание, которое он ежемесячно получал, выплачивает Тео. Стало быть, те 50 франков можно считать первым авансом братской финансовой помощи, которая продлилась десять лет.
В июле 1880 года Винсент написал, по его выражению, «скрепя сердце» длинное письмо брату, в котором благодарил его и пытался объясниться с ним. Тео был в Париже, Винсент в Валлонии, и это было первое его письмо на французском языке. Почему на французском? Обстоятельства и местопребывание корреспондентов в данном случае не дают исчерпывающего объяснения. Временный отказ от нидерландского явно свидетельствует о намерении установить какие-то новые отношения, в которых не было бы места родному языку, на котором говорили в семье. Винсент ещё раньше говорил, что ему всё труднее и труднее переносить своих родных и «потоки их упрёков»… Французский как бы отгораживал его от прошлого, это был язык искусства.