Шрифт:
И, не дав никому опомниться, поэт встал из-за стола.
Сегодня он будет спать плохо. Очень плохо. Потому что, вломившись во главе хмельной толпы в имение отставного судьи, застал там громкий плач и причитания. Труп судьи лежал в открытом гробе-табуте, уже обмытый и завернутый в погребальные пелены; а рядом скорбно молчали родственники и близкие друзья. Обман исключался, да и не стал Абу-т-Тайиб проверять: настоящий судья лежит перед ним или поддельный? Просто постоял над трупом, вспоминая вопрос мага-советника:
«Не поторопился ли владыка? Судья Пероз стар, более чем стар, и лишить человека в его возрасте пояса и кулаха без подробного разбирательства…»
А ведь он всего лишь хотел уличить возможных заговорщиков в пренебрежении к указам шаха, уличить публично, дав пищу молве!
Уличил, владыка?
Ты ведь был уверен, отправляя гонца, что цена твоему указу — рубленый даник, и тот с обгрызенным краем!
— От чего умер судья? — глупо спросил Абу-т-Тайиб, и едва не покраснел.
Вперед вышел ровесник поэта, очень похожий на умершего: вероятно, старший сын.
— От… — он запнулся, проглотил слюну и уже твердо закончил. — От старости, мой шах. От старости.
— Получив мой указ?
— Да. Получив указ владыки. Вот…
Абу-т-Тайиб обратил внимание, что ему протягивают атласную подушку, поверх которой лежали пояс и кулах.
Золотые бляхи на ремне и россыпь жемчужин по зубчатому обручу; похожи на шахские регалии, но меньше и бедней.
— Оставь себе, — тихо сказал шах Кей-Бахрам. — Теперь ты — окружной судья. Оставь себе.
— Лучшего выбора трудно и представить, — шепнул на ухо Гургин, но шах не слушал его.
Лица. Лица родственников судьи, лица его друзей; лицо самого покойника. Абу-т-Тайиб мечтал, чтобы хоть на одном из этих лиц мелькнула укоризна, ненависть, презрение к владыке, подписавшему указ об отстранении из мимолетной прихоти… ну же!
Нет.
Лица были спокойны, и глаза смотрели понимающе.
Оправдывая.
Машинально Абу-т-Тайиб сунул пальцы в рот, ухватил, дернул… Извлек гнилой пенек, зачем-то спрятал его за кушак, видимо, постеснявшись при мертвеце швырнуть в угол. Сунул окровавленные пальцы в рот снова, пошарил; и брови шаха удивленно взлетели на лоб.
Уже отъезжая от судейского имения, он бросит Гургину:
— По приезду гони ко мне лекаря! Кто тут у вас зубами занимается?!
— Зубами у нас занимаются цирюльники, — прозвучит спокойный ответ. — Но владыке они не нужны.
— Как не нужны? А что тогда творится у меня во рту?!
— Ничего опасного, — и Гургин впервые за сегодня улыбнется. — Ничего опасного, мой шах. Просто у тебя режутся новые зубы.
Глава седьмая,
Утро наступало особенное. Охотничье утро — это новый шах Кабира понял сразу. Тусклая сталь неба медленно раскалялась на востоке, где ангелы-кузнецы разжигали горн для переплавки грехов в добродетели — и металл тек голубизной, превращаясь в редкую разновидность индийского булата. Легкие белые стрелы облаков перечеркивали свод над головой, и Абу-т-Тайиб окончательно уверился: быть сегодня потехе!
Говорят, фазанья охота здесь — поистине шахская. Вот и проверим. Даром, что ли, за «ловчие поэмы» ему в свое время платили втрое больше, чем за винную лирику «хамрийят»?! А когда охотник может в любую секунду стать дичью, равно как владыка — падалью…
Поэт твердо знал: если, миновав невольничий рынок, взять наискось от угловой башни и спуститься в лощину, то через час начнутся кустарники, где и ждут ловца краснохвостые птицы со спинками из чистого серебра.
Знать бы еще, откуда подобная уверенность? И все-таки: прикроешь глаза и ясно видишь — рынок, дорога, лощина… фазаны!
Наваждение?
Пылающий лик светила еще только-только успел взмыть над твердью, оглядывая землю и выясняя, что здесь успели натворить в его отсутствие — а кавалькада нарядно одетых всадников уже выезжала из ворот дворца.