Шрифт:
— Дай попить, красавица!
И когда, утолив жажду из поставленного перед ним ведра, поднял глаза на девушку, то вдруг точно испугался: серые большие, немного грустные… глаза, пепельные косы… И лицо, которого Толя не мог бы описать точно так же, как он мог не сказать, что именно ему нравится в песне…
Робко и тихо он спросил:
— А как тебя звать?
— Т-т — Таня, — запнувшись, на первом слоге и, вся покраснев, девушка подхватила ведра и быстро, без оглядки, побежала домой.
— А меня зовут Толей! — крикнул он ей вслед и, точно оглушенный, слегка пошатываясь, направился к своей машине.
С этого началось… С тех пор, если только назначение не уводило в совершенно другую сторону, у него всегда отыскивалась надобность совершить крюк, иногда — ой, какой большой! — в деревушку Тани…
Любовь их была хороша именно тем, что без всяких изломов и искусственных ускорений она медленно росла, разливаясь, как утренний рассвет; что оба они, со всею восприимчивостью юности, остро переживали каждую фазу этого рассвета.
Свадьба должна была состояться осенью. Но вместо ожидаемой, спокойно деловитой, с веселыми свадебными колокольцами, румяной, добродушной, щедро урожайной осени, пришла совсем другая осень: гудели в облаках гитлеровские стервятники, полыхали по ночам зарева горящих городов и сел, запрудились людом пути-дороги… Скорбь и ужас, словно два гигантских призрака, шли с запада на восток.
И Толя дрался… Не на жизнь, а на смерть. За эти самые просторы, что сейчас расстилаются перед ним, за леса и рощи, за горы и долы и сияющее завтра своей Родины, напряженно строящей счастье будущего…
Сперва еще приходили от Тани письма. Потом они прекратились, и черная тоска грызла Толино сердце, когда он, вымотавшись на бесконечных фронтовых дорогах, валился вечером наземь от усталости. Помогала солдатская песня. Особенно одна. Случалось темной ночью где-нибудь в разрушенной хате, в блиндаже или у костра всплачется гармонь, кто-то запевает:
Далеко-далеко, где кочуют туманы, Где от легкого ветра колышется рожь, В низком домике ты, у степного бурьяна, Одиноко и тихо, как прежде, живешь…И тогда видел Толя и этот низенький дом, и бурьян, и плетеный тын, на прутьях которого сушились потемневшие горшки, яблони и груши в садике… И все это, как синею мглою, было окутано его мечтою, от чего как бы испускалось тихое сияние… И сияние приобрел и сам облик Тани, стоящей у тына, и серые глаза её смотрели на него с невыразимой грустью…
— Никак милиционер стоит на дороге, чтоб ему пусто было! — выругался вдруг Толин грузчик и точно шершавой ладонью сгреб все его воспоминания, возвратив к неприятной и жестокой действительности. Толя видит, что грузчик был прав: человек в форменной одежде был ясно виден на некотором расстоянии.
— Не милиционер, а автоинспектор.
— Да я их всех милиционерами зову.
Податься было некуда, да это и претило чувству собственного достоинства, любишь кататься, люби и саночки возить… Толя остановил машину.
— Ну, как? У вас в машине везде порядок? — спросил инспектор.
— Да, как видите.
— Давайте вашу путевку и шоферское удостоверение. А что это за люди? — спросил он, указывая на пассажиров.
— Посадил подвезти. Просились.
— А вам известно, что на грузовых машинах пассажиров возить нельзя?
— Известно.
Инспектор сосчитал пассажиров и велел их ссадить. Нехотя, с унылым видом разнородный «люд» сползал по бокам машины и, недоуменно поглядывая друг на друга, затоптался на месте.
Пока инспектор что-то записывал, Гриша подбежал к одному из пассажиров и шепнул:
— Чего стали? Айдате вперёд, подъедем, — подберем.
Люди медленно потянулись вдоль дороги…
Тем временем инспектор закончил записи и, забрав Толины «права» (шоферское удостоверение), внушительно произнес:
— Зайдете завтра или послезавтра в наш отдел автоинспекции.
Он при этом назвал улицу и номер дома.
Отпустив машину изящным жестом, он уже сигнализировал остановку другой только что показавшейся машине.
— Чтоб ему!.. — чертыхался Гриша, когда они отъехали на безопасную дистанцию. Затем они догнали прежних пассажиров и, снова посадив их, продолжали путь. Вечерело. Большая красная луна повисла над степью, и опять стало казаться, что степь кругом все та же: что невидимая стена пространства смеется над ними, безмолвно отступая в бесконечность…