Шрифт:
Что-то есть странное на этих снимках — отсутствие ракурса, вечный фас серьёзных лиц. Даже собаки на этих снимках сидят офицерами.
А за альбомами лежал толстый журнал с непонятными подписями, глянцевой обложкой, под которой спрятался Синявский, подпирающий гроб Пастернака, Бродский, зажавший ладонью рот, — над мёртвой Ахматовой.
Слово «модерн» приобретало особое значение.
Но душу мою тревожит рассматривание и других, совсем нехудожественных снимков. На крашеных полах стоят женихи с невестами — одни постарше, другие помоложе. Сейчас уже перестали выставлять вперёд руку с часами, сообщая точное время работы фотографа.
Бездомные фотографии, покинутые фотографии.
Деревенские снимки — их я видел в брошенных поселках на Севере. Впрочем, их полно и в Центральной России.
Эти фотографии переворачивает ветер, а лица на них повторяются, повторяются фигуры — в пиджаках, платьях, давнишней военной форме, военной форме нового образца и снова в пиджаках.
В городах они другие. Дедушки, протянувшие руки к своим внукам, те, застывшие на подворачивающихся ножках, школьные стриженые головки, белая рубашка с тёмной кляксой пионерского галстука, размытые туристические свидетельства с наползающим носом байдарки.
В моём шкафу лежит коробка с сотнями метров ничейных старых плёнок.
На них — мой отец, мать, я сам.
Какие-то дома, стоящие, наверное, и поныне — в разных городах, и уже умершие дома. Выловленные рыбы. Кот, собака — чужая случайная живность.
Там сотни лиц, и никто уже не узнает, кто они.
Шестидесятые годы, семидесятые — это любительская история.
Появился профиль и анфас, но главное тут — стол.
Люди, вошедшие в неё, эту историю, как правило, сидят за столами. Рюмка в руке, наколот грибок…
Нет, снимались и у случайных подъездов, загсов, институтских дверей. Но за столом — непременно. Фотографии моей юности — застольные.
Все они без рамок, но пока иные, чем гатчинская фотография довоенного времени. На них ещё не лёг налёт воспоминаний, и, к тому же, фотографий стало больше в мире — как людей и денег.
Застывшее в результате химической реакции движение на гатчинской улице не ограничено рамкой. Оно даже не ограничено временем. Его время длится — там, в тонком слое древней коллоидной эмульсии, среди кристаллов галогенного серебра, всех этих AgBr и AgCl, среди тех процессов, которые там продолжают длиться, как во всяком коллоиде. Географические координаты этого пространства утеряны, есть только длина, ширина и почти полное отсутствие высоты.
В нём безголовая собака продолжает двигаться, занавеска на окне отгибается ветром, а мальчик в шляпке высовывает язык.
Бытописатель
Мальчик стоял у окна, рассеянно глядя на дождь.
Дождь наполнял всё пространство двора мелкой холодной пылью, не оставляя ничего — воздуху.
Холодный дождь заливал родной двор мальчика и был вечен, как этот двор.
Серые стены, лестница на крышу, высокий брандмауэр, ещё одна крыша, уставленная дымоходами, за ней другая — всё было родное и вечное.
Дворы были свои и дворы страшные. Своих было два — этот и соседний. Страшные окружали двор мальчика, ими был полон город.
Мальчик очень хорошо помнил один из них, на Большой Подъяческой, мимо которого он ходил как-то с бабушкой. Тот двор был особенно страшен и вечен, узкий и длинный, без окон, шириной в три шага, через узкую небесную щель которого на грязный асфальт сейчас, наверное, тоже опускается вода, заливая всё вокруг — мусорные ящики, ржавый автомобиль, комки бумаги…
Дворы ещё делились на те, в которых что-то растёт, и дворы, в которых не может расти ничего.
Двор мальчика был хорош тем, что в нём росли два дерева. В нём тоже пахло горелым мусором, жареной на подсолнечном масле картошкой, кошками и мочой. Пространство двора было покрыто наледью, и оттого казалось неровным.
Но это был его двор, обжитой и свой.
И он не был страшен.
Мальчик жил с бабушкой. Они понимали друг друга с полуслова, и оттого в школе мальчик прослыл молчуном.
Но бабушка умерла.
Соседняя комната, бабушкина, была уставлена коробками.
Соседка и толстая родственница из Москвы ушли куда-то, и теперь мальчик был один, а между тем квартира жила своей размеренной жизнью.
— Люся, я случайно взяла две булки. Не нужно ли вам одну? — громко сказала соседка в кухне.
Соседка любила беседовать — о незначащих вещах.
Ещё она любила чужих гостей.
К ней самой никто не приходил, и жила она в совершенно пустой комнате, свободная от воспоминаний. Так мальчик и не узнал, чем она занималась в своей прежней жизни, и отчего всю ночь из под её двери пробивалась узкая полоска света, исчезая лишь наутро.