Шрифт:
Михайло на миг прикрывает вежды. Сейчас перед ним в облачном зимнем серебре является высокая, выше облаков, фигура изобнаженного донага мужа с колодкою на шее, с отверстою дымящейся раной в груди, из которой ножом предателя вырвано сердце. Руки, скрюченными пальцами вцепившиеся в колодку, так и застыли, словно все еще пытаясь освободить стиснутое горло, и задранный подбородок, в клочьях кровавой бороды, обращенного к небу и к нему, Михаилу, искаженного страданием лица страшен и жалок. «Дедо! — хочется крикнуть ему, позабыв обо всем на свете, позабыв про шатер, про Мамая, про разложенные перед ним на дастархане блюда. — Дедо! Почему ты в колодке? Ты же святой!» И видит Михаил сотни, нет, тысячи трупов вокруг и окрест, и медленно бредущие в снежном дыму вереницы раздетых и разутых русичей, и надо всем над этим — задранный лик князя-мученика, неправдоподобно высокого, неправдоподобно худого, уже из одних только сухожилий и костей, со вздутыми мослами выпирающих колен на худых ногах, тело-призрак, обреченный нескончаемой крестной муке, висящий над снежною бездной, над опозоренной, изнемогшею землей, над трупами павших и дымом сожженных деревень… И где-то там, в отдалении, замирают радостные колокола, еще мелькают, еще раскачиваются их языки, но уже замерла последняя тонкая музыка меди, и только ветер, ордынский, жалобный, степной, поет и стонет, заволакивая погребальною пеленою видения радостей и скорбей…
Михайло смотрит в огонь, мимо лица Мамая, смотрит ослепшим, обрезанным взором, и в глазах его — или то мнится Мамаю? — трепещет сверкающая влага слез. Он медлит, он ждет, он в бешеной скачке торопит коня, он взывает, он гневает… И — не может. Ему не переступить этой пропасти! О, он сделает все, что в силах, и что не в силах — тоже! Он будет драться насмерть, насмерть и до конца! Но уступил, отступил он уже теперь, в этот вот каторжный час. Он подымает голову. Смотрит. Медлит. Отвечает Мамаю:
— Я не возьму твоего войска! Справлюсь сам! Дай мне ярлык и пошли со мною посла!
Татарин внимательно смотрит ему в глаза. Не понимает, гневает, кажется, понимает. Удивлен, обижен. Угаснув, острожев и охолодев взором, слегка переводит плечами:
— Как хочешь, урусут! Димитрий бы, думаю, взял у меня ратных на тебя!
— И глядит исподлобья. Быть может, тверской князь еще передумает? Но нет, Михаил, медленно покачивая головой, отвечает:
— Может быть. Наверное! Я — не возьму.
Мамай замолкает, больше не уговаривает, незачем. Он понял. И все-таки не понял совсем ничего! Ибо сам он так бы не поступил никогда!
Вечером в шатре, когда Михайло, молча поужинав, укладывается спать, Микула Митрич по праву дорожной близости пробирается к нему, ложится рядом в кошмы.
— Мамай предлагал мне татарскую рать на Дмитрия, — без выражения говорит Михаил. — Я не взял!
Микула вздыхает, чешет пятернею кудрявую шапку волос, ожесточенно скребет затылок. Думает. Отвечает:
— Забедно нам станет без татарской-то рати! Одначе и то сказать: опосле Шевкалова разоренья, опосле такой пакости, наведешь татар — не то что земля, и Тверь может от нас отшатнуть!
— Я попросту не смог, — возражает ему Михайло. — Деда узрел. С колодкою на шее. Дак вот… Потому…
— Повестить дружине? — спрашивает погодя Микула.
Князь лежит, заложив руки за голову, с лицом, поднятым ввысь.
— Повести! — чуть пошевелив плечами, отвечает он.
ГЛАВА 27
В Туле, куда добрались, совершенно вымотав коней, — ранняя весна, с распутицей, заливая дороги, шла по пятам — Михайлу встретил рязанский князь Олег.
Городишко, недавно еще татарское становище, где в жаркую пору лета отдыхала царица Тайдула (ее именем, в сокращении, и был назван город), начал уже превращаться понемногу в русский ремесленный посад.
Князья встретились радостно. Оба загодя уважали друг друга. Не имея общего порубежья, не имели они и порубежных обид, а сверх того, одинаково опасились растущей силы Москвы.
Встретились на дворе, верхами. Михайло тотчас оценил ладную посадку и мужескую стать Олега; Олег — видимые глазу выносливость и упорство тверского володетеля. Оба князя были в самой поре мужества, в расцвете телесных и духовных сил, оба имели трудные судьбы, тот и другой начинали едва ли не от самого истока, своими трудами добиваясь почета и власти, в отличие от их соперника, великого князя Дмитрия, которого «делали» до сих пор митрополит Алексий, Вельяминовы, Акинфичи, Кобылины, да и все прочие московские бояре. И теперь, сойдя с коней, сидя за столом в бедной горнице случайного степного, крытого соломою жила за неприхотливою трапезой, они уверялись в верности первого впечатления.
На столе была уха из мелкой костлявой речной рыбы, пшеничный, грубого помола, хлеб, каша из полусваренного проса и квас. Шел пост, и мясного, добравшись до своих, русичи избегали: не в татарах уже!
Князья ели молча и деловито — тот и другой после целодневной конской скачки были попросту голодны, — изредка поглядывая друг на друга с внимательным одобрением. Враз, одинаковым движением, отодвинули глиняные мисы, положив ложки поверх горбом — сыт!
Предстоял трудный переговор, ибо Олег уже сведал, что тверской князь скачет отвоевывать у москвичей великое княжение и ему надобна ежели не помочь, то хотя бы неучастие рязанского князя. Олег думал тяжело и сумрачно.