Шрифт:
При этом необходимо понять, поясняет Захар, что «Лимонка» и нацболы – это контркультура. Она идет вразрез с культурой России. Причем контркультура единственная, потому что все остальное – пропаганда и компанейщина. Разумеется, в их рядах попадались и настоящие скоты, и неврастеники, которых такими сделала армия, и скинхеды с овчарками, обожающие пугать приличных граждан нацистским «хайль»: все это так. Но там же оказались и все молодые таланты провинциальной России: художники-самоучки, контрабасисты, ищущие единомышленников, чтобы создать рок-группу, самодеятельные кинорежиссеры, робкие натуры, втайне от всех сочиняющие стихи и мечтающие о красивых девушках и о том, что хорошо бы расстрелять всю школу, а потом застрелиться самому, как делают в Америке. А также сатанисты из Иркутска, «Ангелы ада» из Вятки, сандинисты из Магадана. «Мои товарищи», – тихо говорит Захар, и становится ясно, что никакие литературные успехи, международные премии, переводы на все языки мира, поездки за границу не смогут заставить его предать этих товарищей, жалких бедолаг из русской глубинки.
Эти ребята – вначале были только мальчики – выросли в бедности. Если работали, то за гроши – грузчиками, дворниками, охранниками на стоянках, где, разбрызгивая грязную жижу, парковались внедорожники, стоившие зарплаты их матерей за полжизни, и оттуда вылезали, гундося что-то в мобильник, мужики не намного старше них, но намного хитрее, которых они презирали всеми силами своей души. Когда коммунизм рухнул, Захару и его друзьям было пятнадцать. Их детство прошло в Советском Союзе, и оно оказалось лучше, чем отрочество и юность. С сожалением и теплотой они вспоминают времена, когда жизнь имела смысл, когда денег было мало, но и покупать было нечего, когда дома ремонтировали, а маленький внук смотрел на своего деда с восхищением, потому что тот был лучшим трактористом в колхозе. Они видели крах всей жизни и унижение родителей – людей скромных, но гордых своим положением; они видели их впавшими в нищету, но главное – потерявшими то, чем когда-то гордились. Я думаю, что последнее ранило их сильнее всего: смириться с этим они не смогли.
Вскоре отделения НБП возникли в Красноярске, Уфе и Нижнем Новгороде. И вот однажды, в сопровождении трех-четырех парней, к ним приехал Лимонов. Вся компания отправилась встречать его на вокзал. Гости ночевали то у одних, то у других, случалось, беседовали ночи напролет, но главным образом слушали его. Он говорил просто, ярко и уверенно, как человек, который знает, что его не прервут, часто повторяя любимые слова «великолепный» и «чудовищный». Все вокруг было или великолепно, или чудовищно, а в промежутке – ничего, и Захар, увидев его в первый раз, подумал: «Это великолепное существо, способное на чудовищные поступки».
Он прочел все, что написал Лимонов, даже его юношеские стихи, в которых, на его взгляд, чувствовался свежий и непосредственный взгляд ребенка. Но в Лимонове уже нет ничего детского, за долгое путешествие по миру он растерял все иллюзии. «Стратегию своей жизни, – учил он, – надо выстраивать, исходя из предполагаемой враждебности окружающих». Это единственное реалистичное видение мира. А лучшая защита от чужой враждебности – смелость, бдительность и готовность убить. Достаточно побыть рядом с ним несколько минут, чтобы почувствовать энергию, исходящую от его тела – сухого, мускулистого, всегда готового к отпору, – и понять, что он обладает перечисленными качествами. В то же время в нем не заметно ни малейших признаков доброты. Интерес к другим людям – да, постоянное любопытство к окружающему миру, но ни доброты, ни мягкости, ни доверчивости. Поэтому Захар, который восхищался Лимоновым и очень дорожил своим местом рядом с ним, никогда в его присутствии не чувствовал себя так же свободно, как с другими нацболами. Им он доверял безраздельно. Ребята, носившие клички Негатив, Шаман, Паяльник или Космонавт, были для него лучшими существами на свете: дерзкими и жестокими, но такими верными и надежными! В любую минуту они готовы отдать жизнь, чтобы спасти товарища, и пойти в тюрьму за свои убеждения. Их мораль резко расходится с той, по которой живет окружающий мир – развращенный и свободный от нравственных устоев. Мир, который пришел на смену стране их детства. Узнав этих людей, Захар несколько лет общался только с ними. Все остальные казались ему пустыми и скучными.
«Мне повезло, – думал он. – У меня появились такие друзья, рядом с которыми умереть – большая честь. А ведь я мог прожить жизнь, так и не встретившись с ними, но это случилось. И это хорошо».
Он стал ездить в Москву, до которой от Нижнего Новгорода было всего 400 километров. Вначале он ничего не боялся, но репрессивный режим ужесточался, и нацболы из провинции получили инструкции избегать прямых поездов, потому что, покупая билет, надо предъявлять паспорт, и есть риск попасть в поле зрения ФСБ. Они стали ездить на местных электричках, ползающих как черепахи, но дающих возможность разбивать поездку на куски, перебираясь из города в город и тем самым избегая контроля. Теперь путешествие длилось два дня, во время которых они или пили, или спали. Ехали обычно втроем-вчетвером – прыщавые мальчики, с бледной кожей и красными руками, в джинсах, куртках и черных шапочках, – и пассажиры всю дорогу на них опасливо косились. Москва ребят пугала. Там они чувствовали себя бедными провинциалами. Они боялись, что в метро их остановит милиция, боялись красивых девушек, к которым не осмеливались подойти, и потому старались побыстрее добраться до станции «Фрунзенская», возле которой находился партийный бункер, и позвонить в бронированную дверь. Эту дверь часто приходилось менять, потому что спецназовцы слишком часто кромсали ее автогеном, чтобы, ворвавшись внутрь, перевернуть все вверх дном и увести с собой всех, кто там оказывался. Дверь открывалась, путешественники спускались по ступенькам в подвал, где могли, наконец, облегченно вздохнуть. Они у себя дома.
Захар описывает бункер как нечто среднее между приютом для богемной публики, интернатом для малолетних преступников, залом для занятий боевыми искусствами и импровизированной спальней для посетителей рок-фестиваля. Сырые стены увешаны плакатами и портретами: Сталин, Фантомас, Брюс Ли, Нико и Velvet Undeground и, наконец, Лимонов в форме советского офицера. В помещении стоит большой стол, за которым ели и делали макет «Лимонки», и звуковая аппаратура для концертов. Ночью приехавшие из провинции, расстелив спальные мешки прямо на полу, прикрытом вытертыми коврами, засыпали вповалку среди пустых бутылок и полных окурков пепельниц, и комната наполнялась тяжелой смесью запахов людей и собак. Со временем стали приходить и девочки, и Захар отметил, что они были либо совсем некрасивые, либо напротив – очень хорошенькие. Любимый стиль в одежде – панк или готика. Мальчики в большинстве своем стриглись наголо, хотя были и такие, кто носил длинные волосы, бачки, а иногда даже и аккуратные прически, как у продавца в магазине бытовой техники. Никто ничему не удивлялся, допускалось все, можно было оставаться таким, каким хочется; единственное, что требовалось, – не бояться ни побоев, ни тюрьмы.
В глубине большого зала стояли два письменных стола. Рабочее место Дугина было обставлено с большим комфортом: электрический обогреватель, книжные полки до потолка и даже самовар, но проводил он там в лучшем случае два-три часа в день. Территория Эдуарда выглядела по-спартански, хотя часто служила ему жильем. Популярный писатель, культовая фигура в модных тусовках Москвы и Петербурга, он был знаком со многими артистами и прочими знаменитостями, которые одно время часто захаживали в бункер, как в Нью-Йорке они ходили бы в Factory к Энди Уорхолу. Нацболы из провинции смущались, глядя, как знаменитые музыканты, актеры и модели пробирались между их спальными мешками и сторонкой обходили суровых овчарок, чтобы добраться до большого стола, за которым мой друг, издатель Саша Иванов, по его воспоминаниям, пережил самые захватывающие моменты девяностых годов. Там можно было встретить, рассказывал он, таких людей, каких не встретишь больше нигде: молодых, не похожих на других, без капли цинизма, с восторженно сверкающими глазами. Живых и настоящих.
Поклонники Дугина – фашиствующие студенты с большими портфелями и православные батюшки-антисемиты – выглядели не столь гламурно, как гости Лимонова, зато сам «крупнейший русский философ второй половины ХХ века», если был в ударе, мог буквально заворожить ауди торию, состоящую из знаменитостей и провинциальных мальчишек, красивыми историями из своего репертуара: героические жертвы японских камикадзе, самоубийство Мисимы, буддистская военизированная секта, созданная в Монголии бароном Унгерном фон Штернбергом. Окладистая черная борода, кустистые брови, теплый голос: он представал перед аудиторией тем вдохновенным рассказчиком, который некогда покорил Эдуарда. Увы, столь убедительное обаяние его рассказов куда-то улетучивалось, когда он садился писать. Но Эдуард, который занимался «Лимонкой» по сути в одиночку, не отважился забраковать ни одну из дугинских статей, сухих, слишком отвлеченных и скучных, которые отец-основатель и теоретик НБП передавал ему каждый месяц так торжественно, словно речь шла о Святом Граале. Дугин, судя по всему, искренне верил, что его доктринальные установки – основная суть газеты, причина, побуждавшая читателей с жадностью на нее набрасываться. Ни внешний вид, ни тональность «Лимонки» ему не нравились. Он бы предпочел, чтобы это был толстый, скучный журнал для посвя щенных, вроде тех, которые читал он сам: приходские бюллетени европейских крайне правых.