Шрифт:
— Я много, очень много видел, — тихо говорил он, медленно подбирая слова, что ему было совсем несвойственно. — Видел, как люди умирали под ногами эсэсовцев в грязных бараках. Видел, как голодные ползком подбирались к мусорным ящикам в надежде схватить горсть картофельных очисток, а гитлеровцы открывали по ним огонь с вышек. Видел, как травили людей собаками, вешали, расстреливали… И представьте себе, в аду, который не под силу описать даже Данте, с его великим талантом, я особенно полюбил жизнь и людей. Палачей на свете не так уж много. А люди вообще добры…
Некоторое время мы не разговаривали. Потом, не в силах, видно, молчать, он опять начал:
— Все началось у меня тринадцатого… Роковое это для меня число. Я родился тринадцатым ребенком в вечно голодной семье в глухом мордовском селе Торбеево… Тринадцатого июля сорок четвертого попал в плен. Я служил тогда в дивизии Покрышкина. В этот день наши летчики сбили двадцать самолетов врага, из них четыре лично уничтожил командир дивизии. Я тоже сбил «мессершмитт», но был ранен… Прыгнул с парашютом из горящего самолета и очнулся на дне глубокой воронки. Рядом со мной лежали еще трое летчиков. Не успел я спросить, где мы находимся, как увидел немецких автоматчиков, карауливших нас… Тринадцатого августа совершил свой первый неудачный побег из плена. Группа заключенных, в том числе и я, сделала подкоп под стеной, окружавшей лагерь Кляйнкенингсберг, выбралась наружу, но нас быстро нагнали сторожевые собаки…
— Закурим? — спросил я.
Михаил Петрович взял из предложенной мною измятой пачки папиросу. Она была надорвана и, казалось, как ни старайся, ее не расправишь.
— Бросьте эту! Возьмите другую!
Девятаев отрицательно качнул головой, бережно оторвал от мундштука папиросы крошечный лоскуток бумаги и заклеил трещину. Потом он, щелкнув зажигалкой, не спеша прикурил и, пыхнув раза два дымком, удовлетворенно улыбнулся:
— Разве можно бросать невыкуренную папиросу! Грех это непростительный… Помнится, как сигаретка чуть ли не жизнь мне спасла.
Узник № 3234
…Был он тогда уже старый «хефтлинк», то есть заключенный. Хорошо знал лагерные порядки, а все же нарушил их — набил одному мерзавцу морду.
В детстве Мишка Девятаев был редкостным драчуном, а когда вырос, никогда рукам воли не давал. Очень мягкий по характеру, он просто не представлял себе, как можно ударить человека. А тут сердце не выдержало. Был в их бараке некий Костя, здоровенный детина и страшный подхалим. Он служил во флоте и в самом начале войны попал в плен. Как-то вечером Костя стал откровенничать:
— Родина! Девочки в школах пишут на эту тему сочинения. А мне все равно, где родина, лишь бы были деньги, вино да все такое…
Девятаев, услышав эти разглагольствования, подскочил к Косте и дал ему в зубы. Тот сплюнул кровью и заорал. Тотчас же в барак ворвались эсэсовцы.
Еще не было случая, чтобы лагерник выдерживал наказание, к которому был приговорен Девятаев. Оно называлось «десять дней жизни». Это значило, что десять дней подряд заключенного будут нещадно бить и пытать. Но Девятаев стал исключением из общего правила. Он выдержал.
Его били кулаками, резиновыми дубинками, палками, били по голове, рукам, спине… Его топтали ногами… Били утром и вечером…
Окровавленный, весь в синяках и ссадинах, он ценой огромного напряжения воли доходил, а иногда доползал до своего места в бараке. Друзья делали ему примочки, со всей нежностью, на которую только способны мужчины.
На седьмой день экзекуции Девятаев привалился к барачной стене и долго молчал, стиснув зубы. Потом хрипло попросил:
— Закурить бы?
Тогда товарищ взял свою самую ценную вещь — пушистый шерстяной свитер, доставшийся ему в «наследство» от умершего соседа по нарам, пошел в соседний барак и обменял свитер на две сигареты.
Девятаев глубоко затянулся. Он накурился до сладкого головокружения, и силы начали возвращаться к нему.
А на следующее утро его снова били.
— Если ты нашел окурок — неси его в барак, пусть товарищи затянутся по разочку. Если тебе попалась картофелина — режь ее на несколько частей, пусть каждый пожует хоть кусочек, — вспоминает Михаил Петрович основной закон лагерного братства. — Всем, что у тебя есть, делись с товарищами… А вы говорите, брось папиросу…
Это случилось в лагере Заксенхаузен, в двадцати километрах от Берлина. Гитлеровцы построили здесь огромную фабрику смерти, где беззащитных узников ежедневно расстреливали, душили газом, травили ядовитыми веществами, сжигали в крематориях. Заксенхаузен, в котором находилось центральное управление всеми концлагерями Европы, был чем-то вроде лаборатории новых средств массового умерщвления людей. Зловещий опыт этого лагеря изучали и перенимали «фюреры» гитлеровских концлагерей в Германии и Польше, Эстонии и Чехословакии.
Сюда, за высокие монастырские стены и несколько рядов колючей проволоки, где возвышалась высокая труба крематория, пригнали под усиленным конвоем советских летчиков. Их присоединили к большой группе невольников и погнали в баню. Перед «санобработкой» каждому выдавалась бирка с лагерным номером. Парикмахер, тоже военнопленный, взглянул на карточку, в которой была указана причина заключения Девятаева в Заксенхаузене:
— За организацию побега, — сказал по-русски с мягким вятским выговором. — За это — крематорий! — И, подумав немного, добавил: — Ничего, не робей, браток! Может, выручим! — Взял бирку, ушел куда-то, но скоро вернулся с другой: — Твой помер теперь 3234. Тут один сейчас умер. Вот это его бирка. Запомни свою новую фамилию. Теперь ты — Никитенко…