Шрифт:
Я — наоборот, никогда не стою на месте, меня не поймаешь. Я постоянно играю. Играю, когда подметаю и чищу картошку — притворяюсь, что понарошку. Играю, что Петро умер и лежит теперь замерзший на веранде, в ожидании лучших времен. Ничего не делаю всерьез. Играю, вытаптывая в снегу буквы.
Тетка Маринка говорила, что каждый вечер сразу после захода солнца весь мир на три минуты окрашивается в синий цвет. Если увидеть этот синий мир и загадать желание, оно сбудется. Вот что я вижу теперь за окошком — синий мир. И с облегчением обнаруживаю, что желаний у меня никаких нет.
Русские появились ночью, под прикрытием монотонного гула грузовиков. Петро, в отчаянии, прижимал ухо к радиоприемнику.
Первые дни были наполнены шепотом. Люди всё шептались и шептались. Шепот всплывал над деревней и, словно печной дым, стелился над пшеничными полями. Потом сделалось тихо. Радиоприемники — это было первое, что у нас забрали. Велели сидеть дома и ждать. Они составляли какие-то списки, без конца их переделывали, что-то организовывали. Днем ездили на военной машине, поднимая облака желтой сентябрьской пыли.
Петро остался без работы. Ночью из школы, где они обосновались, доносился шум — русские стреляли по стенам, в портреты Ньютона и Коперника.
Мы уже поняли, что поляков будут вывозить. Мне сообщил Мирон. Но, говоря об этом, имел в виду другое. Он хотел сказать: «Так тебе и надо. Вышла замуж за старика, вот и отправляйся теперь с ним вместе к белым медведям». А может, эту весть принесла тетка Маринка. Тогда на самом деле она сказала: «Сделай что-нибудь. Если ты позволишь сдвинуть себя с места, вам конец». На всякий случай в отсутствие Петро я сняла со стены икону, а на ее место повесила вырезанное из газеты лицо Сталина.
Потом к нам подселили пару гражданских русских. Врачей. Кухня стала общей, чего Петро просто не выносил. Он целыми днями сидел на застеленной кровати и выходил только когда тех не было. Так, чтобы их не видеть. А ведь это оказались милые люди. Мы не очень понимали друг друга, но сколько нужно слов, чтобы поговорить? Она — красивая, широколицая, полногубая, узенькая, словно ласка. Как-то, когда мы болтали о нарядах, щупали ткань на юбках, трогали ватные плечики блузок, выяснилось, что эта Люба не носит нижнего белья. Война ведь, белье не производят — только пушки и «катюши». Во время очередной примерки, обмена шмотками меня смутил вид ее голых ягодиц и неожиданно откровенная лохматая «киска».
Трусы. До сих пор представлявшиеся чем-то несущественным, несерьезным. Однако оказалось, что они дают возможность выжить. На своей машинке — свадебный подарок родителей Петро — я шила офицерским женам трусы. Сделала бумажные выкройки и из цветастой бязи, гладкого и скользкого атласа, белого полотна строчила по несколько десятков каждый день. Любин муж, Федор Иванович, забирал их у меня завернутыми в серую бумагу, а после приносил деньги, спирт, чай. Впервые в жизни я зарабатывала на себя и семью. Нам удалось съездить в Трускавец, теперь настал мой черед угощать Петро мороженым, оно таяло в руках. Полки магазинов еще не опустели, так что я купила себе красивые весенние туфли и духи. Флакончик — пустой, но по-прежнему хранивший память о том запахе, я привезла в Левин, то есть он прошел со мной полмира и спокойно лежал в туалетном столике, тогда как другие, более важные вещи пропали. Пузатая бутылочка с черным эбонитовым колпачком уцелела, а мой ребенок — нет.
Из-за этих трусов мы расслабились. Я считала, что дамские панталоны решают все проблемы, что наш бельевой бизнес будет процветать и мы избежим худшего. Поговаривали, будто люди исчезают целыми семьями — на рассвете приезжают грузовики и вывозят на восток. В нашей деревне пока ничего такого не случалось — может, потому что именно здесь, в двух шагах, в здании школы, они устроили свою штаб-квартиру, может, и правда — темнее всего под фонарем. Сперва я наблюдала за резиденцией дьявола через забор, делая вид, что копаюсь в огороде или развешиваю белье на протянутой между сливами веревке. Смотрела, как они взбегают по ступенькам и исчезают в доме, чтобы спустя некоторое время появиться вновь, торопливо сесть в газик и уехать. Заучивала их лица, запоминала знаки отличия. Они были уверены в себе. Теперь мне приходит в голову слово «сон». Да, уверены в себе, будто жили во сне. Будто все происходило в их головах, и они, эти мужчины в выцветших, наглухо застегнутых гимнастерках, знали, с чего сон начнется и чем кончится. Диктовали мне будущее — участники придуманной ими самими игры.
А один, самый главный, со шпалами в петлицах, был родом из кошмара. Сперва я думала, что это два человека, два офицера с одинаковой походкой, с протезом, обтянутым черной перчаткой. Один поднимался на школьное крыльцо, другой выходил на улицу. Только потом, столкнувшись с ним, когда наши взгляды на секунду встретились, я поняла, в чем дело: левая сторона лица была у него изуродована, мертва, стянута шрамами, словно гримасой боли. И левая рука — деревянная. И левая нога не поспевала за правой, мешкала, отставала. Так что когда он входил, я видела его правую сторону — юношеское лицо со светлым глазом и прямым крепким носом, руку, подносившую ко рту сигарету. А когда уходил, это был комок боли, существо, чудом уцелевшее во время апокалипсиса и — вопреки всему — отважившееся жить дальше.
Я надела свое лучшее цветастое платье, провела по губам кроваво-красной помадой и отправилась в школу. Я не знала, что сделаю или скажу. Надо заворожить двойного человека, чтобы он нас не тронул.
Так я попала к Юрию Либерману. Он сидел, а я стояла. На столе лежал пистолет; дуло целилось в кафельную печь. Я сразу, с порога, заявила, что мой муж хоть и носит польскую фамилию, но не поляк, оба мы униаты, а поскольку дела у нас ладятся — я хорошая хозяйка, и супруг мужчина домовитый, — могут найтись завистники, попытаются возвести напраслину. Я понимала, что это детский лепет. Жалкий клубок лжи. У них ведь есть документы, а там — рубрики, означающие приговор. «Тебя, небось, не любят. Ты такая нахалка», — сказал он по-русски и улыбнулся здоровой половиной лица. Вторая осталась неподвижной.