Шрифт:
И он развернул перед нами несколько листов бумаги. На всех была Мария Семеновна — нагая, в классических скульптурных позах. Не знаю, какие были тела у реальных богинь, но она явно могла посоревноваться с любой из них!
— Голая она гораздо лучше, чем одетая, — сказал я, восхищенный.
— Нагая, а не голая, — строго поправил Саша. — Запомни на будущее: женщина в натуральном образе бывает четырех видов — раздетая, обнаженная, голая и нагая. Раздетой, обнаженной и даже голой может быть всякая. Нагой — только совершенная.
Примерно через десять лет я смог добавить к этой классификации женской натуральности еще один пункт. Комендант зоны обнаружил на наре лихого урки голую женщину и написал в отчете: «Мною поймана и изъята из мужского барака № 14 одна баба-зека в полностью разобранном состоянии».
Мой восторг не нашел понимания у собарачников. Термин «разобранная» был им гораздо ближе и понятней, чем «обнаженная», тем более интеллигентское «нагая». Это был их натуральный язык.
— Завтра Мария Семеновна будет здесь, — сказал Саша. — Сможете сами убедиться, какая она удивительная.
— Только не говори маме, что она работает натурщицей, — взмолилась Фира. — Ты знаешь, у нее предрассудки. Она не переживет, что невеста ее брата показывается голой молодым студентам.
Мария Семеновна сумела понравиться Любови Израилевне. А я был ею очарован. Истинная интеллигентка, какой всегда не хватало в моем окружении, — умная без выпячивания, культурная без предрассудков, она, русская в долгой цепи предков, достигла того высшего космополитизма, каким завершается развитие любого национального интеллекта. И она прекрасно знала мировую художественную литературу.
Как-то так получилось, что нас связала поэзия. Даже Фире я редко читал свои стихи, а вот Марии Семеновне — постоянно.
Она приходила к нам по вечерам. Саша не всегда бывал дома — он часто встречался со старыми друзьями. Я занимал Марию Семеновну разговорами — она охотно слушала, я охотно говорил.
Помню я как-то прочел ей:
Я шел, я вздрагивал, я умирал. Сомненья, тревоги, забытые песни, Забытые мысли, внезапно воскреснув, Кружили меня. Но я умерял Свой шаг. Но я заглушал свои чувства. Я спрашивал: кто я? Чего я мечусь так? Зачем мне волненье? Зачем мне тоска? И путаясь в счастье, я думал: в крови я. И мысли кружились, больные, кривые, Как наспех набросанная строка.— Школа Пастернака, — безошибочно определила она. — Сразу вспоминается его Марбург: «Я вздрагивал. Я загорался и гас». Прочтите что-нибудь специфически свое, оригинальное.
Я не делил свои стихи на подражательные и оригинальные. Я знал только одну градацию: хорошо, посредственно, плохо.
Но читать не отказался.
Смолистый запах вековой сосны, Запутанные звездные дороги. Над лесом месяц поднялся двурогий, И все окрест холмы озарены. А у реки, на соснах, что убого Торчат на берегу, забравшись высоко, На ветви их спит Бог. И далеко Несется гулкое дыханье Бога.— Это уже лучше, Сережа, — сказала Мария Семеновна. — В вас, мне кажется, есть что-то пантеистическое. Прочтите еще что-нибудь в том же духе.
И тогда я прочел ей стихотворение, казавшееся мне лучшим.
С утра было душно. Тяжелые тучи Громадою рваной, угрюмой, кипучей Запутали небо. И в толщах их Ветер запутался и затих. Все было спокойно. Но мысли сгорали, Но тело металось в тоске и смятенье. Звенело в ушах, проносились тени, Виденья рождались и умирали. И образы, яркие, как вспышки молний, Как бред, беспорядочные и оголтелые, Врывались в сознание, и думы полнили, И полонили смятением тело. Все было спокойно. Но слышалось уху, Как доски скрипели, как где-то в саду Срывались плоды и падали глухо, Как ветви покачивались в бреду, Как липы тревожно шептались с дубом, Как камни стенали, толкаясь в стене… Все шло как в неровном запутанном сне — Над миром гудели беззвучные трубы. Все было спокойно. Но виделось ярко В постели, над книгой, в безумии парка, Как в каждом движении, как в каждом звуке, В смятенье, в бреду, в беспокойстве, в муке Рождался в ночи, расправляя стан, Сам яростный Бог, сам лохматый Пан.— Сережа, вы не пробовали профессионально уйти в поэзию? Мне кажется, вам бы это удалось. — Она говорила задумчиво, словно сама с собою.
— С меня хватит физики с философией, Мария Семеновна. Да и там я пока верхоглядствую. Зачем добавлять к верхоглядству дилетантство?
Помню, очень хорошо помню, что в тот момент я был неискрен. И физику, и философию, и стихи я считал не дилетантством, а вполне квалифицированной работой. Но признаться в такой лестной оценке своих дарований не посмел. Я был о себе очень высокого мнения, но только про себя — не дальше.
Я поспешил переменить тему.
— Должен признаться, Мария Семеновна, я недавно любовался вашей фигурой. На рисунках ваших студентов, разумеется.
— Ну и как — я вам понравилась? — спросила она равнодушно.
— Восхищен! Вы переступили грань совершенства. Жаль, что я не принадлежу к числу ваших студентов.
Она оживилась.
— Вам так хочется увидеть меня в натуре? Но это же очень просто. Притворитесь студентом, пройдите в мастерскую, возьмите свободный мольберт, пришпильте к доске лист бумаги и сделайте вид, что рисуете меня. Никто вас не остановит, ручаюсь.