Шрифт:
— В дуплах, в ульях, — говорит старик. — Ульи — такие, знаешь, небольшие деревянные колоды с окошечками… А на зиму убирают их в пчельник, — такое строенье, значит…
— А это что? Цветок? — немного погодя, вопрошает Вася, ощупав у себя под рукой какое-то растение.
— Где? Постой-ка, — бормочет старик и, в свою очередь, ощупывает растение, наклоняется к нему, нюхает его.
— А-а! Это называется «Дикий цикорий»… — говорит он, помолчав. — Желтенький цветочек, так себе, неважный… Он все больше в поле растет. А вот это — папоротник! — рассказывает старик, продолжая шарить рукой вокруг себя. — Лист у него красный, весь узорчатый, а пахнет худо… А вот это — лист брусники… Это — костяника… А это — волчьи ягоды: они, говорят, ядовиты… А вот это колючее-то… пощупай, не бойся!.. это — шиповник. Весной он весь розовым цветом обливается и пахнет чудесно, сладко таково… В лесу-то, братец ты мой, каких цветов только нет. Вот я ужо тебе богульник сорву, — понюхай! Хорошо пахнет…
И старик усердно шарит вокруг себя рукой, ползает на коленках взад и вперед, ищет и, наконец, находит цветок.
— Эти цветы вечером да ночью шибко пахнут, особенно ежели вечер сырой, росистый! — замечает он, подавая Васе цветок.
— Богульник? — переспрашивает тот, наклоняясь над цветком и как бы стараясь запомнить его название.
— Да! Богульник… Его от всяких болезней употребляют, чай из него пьют.
— А-ах, хорошо! — шепчет Вася, вдыхая в себя аромат диких лесных цветов. Он покачивает головой и, видимо, — в восторге.
— Боже ты мой! Что теперь в лесу-то делается! — восклицает старик. — Жаркое солнышко светит теперь над нами. Небо синее, а вокруг нас все зелено… Ночью ужо в траве светляки загорятся. По низким местам белая роса начнет расстилаться… Вот точно все это теперь вижу перед собой, а рассказать — уменья не хватает, да и слов таких нет! Впрочем, что ж! Тебе не растолкуешь! Ты ведь, сердечный, ничего этого отроду не видал…
— Не видал! — с покорностью, смиренно шепчет Вася.
— То-то и есть, мой родной! — замечает старик, и глубокая грусть слышится в его голосе.
Слепые несколько минут сидят молча, словно прислушиваясь к таинственному шороху, что расходится кругом них по лесу, по-за кустами.
— Ох, я — грешник, грешник! — как бы сам с собой, вслух, вдруг начинает старик дрогнувшим голосом. — Могу ли я жаловаться да роптать на судьбу! Почитай, пятьдесят лет прожил я, как и все люди, прожил здоровым и зрячим… И на Божий мир насмотрелся, всего навидался вдоволь, и женат был, и жена была хорошая, и детки были… Все я узнал, все испытал, отведал горького и сладкого… А вот — бедняга-то! (Старик кивнул головой на юношу). Вот уж это, точно — бедняга… Ни отца, ни матери не видал, ни земли, ни неба, ни красного солнышка… Ничего-то не видал, ничего не знает! Да и то не жалуется… О-ох, дитятко ты мое милое, сердечко ты мое болезное! Велико твое горе… Ох, Вася, бедный ты мой!
— Мне, батя, хорошо с тобой! — успокаивающим тоном отзывается юноша. — В обиду меня ты не дашь, всему меня наставляешь, учишь, чем и как делать, водишь меня, рассказываешь мне про все… На что ж мне жаловаться? Хлебушка у нас есть, живем, слава Богу, под крышей… Нет, батя! Мне хорошо с тобой…
И Вася любовно гладит старика по плечу. Старик молча утирает дрожащей рукой навертывающиеся на глаза слезы.
IX
Какая-то маленькая птичка запевает в кустах. «Чюи-чюи» далеко разносится по лесу.
Кто это? — спрашивает Вася, прислушиваясь.
А это, батюшка, иволга! — отвечает ему старик. — А вот другая-то птичка, что тоненьким голоском поет, — малиновка… Еще есть варакушка, та всякий вздор насбирывает, чиликает-чиликает… Зяблик хорошо поет, только уж больно тихо… Есть еще птица — дятел, весь пестрый, красивый такой. Этот все по деревьям лазит да клювом кору долбит, червячков себе ищет. А помнишь, Вася, как весной в Даниловской роще соловей-то пел?
— Помню! — отозвался Вася. — А знаешь, батя, птичка мне всего больше по сердцу?
— Какая?
— Жаворонок! Его песенка мне больно люба. Все бы, кажется, слушать его…
Кроткая светлая улыбка мелькает на губах юноши, когда он вспоминает пенье жаворонка. Собеседники помолчали.
— Ну, вот ты — парень молодой, — опять начинает старик, — тебе жить бы надо да веселиться… Вон птички-то гнезда вьют, живут парами, друг дружку песенками утешают, а ты у меня один-одинешенек… только со мной, стариком, и время проводишь. Какое уж тут веселье! Иные хоть в детстве-то поиграют, отведут душеньку. А ты и тогда, как теперь, в потемках сидел: ни тебе побегать, ни тебе поиграть… О-охти, горе-гореваньице!
Вася вздохнул и промолчал. А старику горько за него: «Легкое ли дело — этакому молодому в несчастии весь век вековать!»
В разговорах да в рассказах время проходит незаметно. Братаны здесь же, в лесу, и обедают — вынимают из узелка краюху хлеба, разламывают пополам, посыпают крупною солью и едят, а потом чашкой достают из речки воды и студеною водою запивают свой немудреный обед. Тут же ложатся они отдыхать и, убаюканные лесным шелестом, шорохом, сладко засыпают под пенье птичек.
Вечером тою же дорогой братаны возвращаются домой. Солнце ясно закатывается и, словно растопленным золотом, заливает всю западную сторону неба. Братаны, держась крепко за руки, подходят к Боровому. Бревенчатые стены изб и маленькие оконца, обращенные к западу, словно горят, ярко озаренные в те минуты красноватым светом заходящего солнца. Но братаны не видят этой яркой картины, не видят и того, как, немного погодя, над головами их в голубом небе зажигается первая вечерняя звезда.