Шрифт:
— Совсем-таки измерзла! — говорит Степановна, входя и крепко захлопывая мокрую, ослизлую дверь.
Сыровато-холодный, удушливый пар расходится по каморке.
— Ветер такой холодяк, просто ужасть! — рассуждает Степановна. — И снег-то валит, — света божьего не видно…
Степановна только что воротилась с реки, где целые четыре часа полоскала белье. Лицо и руки у нее посинели от холода; высокие кожаные сапоги намокли и Так крепко заскорузли на ногах, что Степановна не могла даже и снять их. «Пусть ужо пооттают маленько!» — решила она наконец, выбившись из сил от напрасных стараний стащить с ног тяжелые сапожищи.
— Чайку бы хоть напиться! — проворчал Никита.
— Вчера остатки допили! — ответила жена и, ежась от холода и сырости, отогревая дыханием руки, принялась перетаскивать застывшее белье из салазок в тепло.
Андрюша сидел у окна, завернувшись в старый отцовский полушубок, и смотрел в сад. Сквозь снег и сквозь серые сумерки сад представлялся ему страшным, холодным царством угрюмых великанов, на что-то все сердито ворчавших… Нахохлившись, сидели там вороны на скрипучих ветвях и с жалобным, беспокойным карканьем забивали головы под крылья…
Никита тоже потирал руки от холода и машинально примерял брусок к бруску…
Не вокруг уютного чайного стола с весело шипящим посредине самоваром, но сумрачно и пасмурно, также с горем и заботой встречали зиму в Федюхиной семье. И там было холодно; и там думали о деньгах…
Гришин, по причине субботнего дня, возвратился домой ранее обыкновенного и суровее, чем всегда. Таким неприступным и суровым делался он каждый раз, как подходило первое число месяца, а с ним вместе приближался и расчет заработной платы. В настоящий вечер наморщенный лоб и надутые губы ясно говорили о недовольстве.
— Вот Гаврюшке все норовят, как бы дать работу полегче! — ворчал Федор сквозь зубы. — И куделю-то ему отделяют ровную да гладкую, что твой шелк! И покладена-то она ладком, и такая-то длинная, что просто любо посмотреть! А нам таких лохмотьев кинут, такой падерины, что иной раз не проворотишь… Ровно черти всю истрепали! Толку не дашь… Ну, обыкновенно, меньше и сделаешь — меньше и получишь… Это уж так! А подсыпь-ка я этому самому надсмотрщику, скажи: «Митрий Митрич! Так и так, мол, не угодно ли вам компанью сделать, насчет чайку, значит, пройтись… Глядишь — дело-то и пошло бы на лад… гм!.. Да…
— Куда опять Настасью-то услали? — немного погодя спросил Федор у матери, не видя в избе жены.
— Никуда не отсылали ее, родной! Сама, знать, ушла… — ответила мать так смиренно, что и подумать было бы нельзя, что это та же самая злая, сварливая старуха, которая еще недавно, по ее собственному выражению, «славно этак распушила Настьку».
Муж, разозлившийся на «пса-Гаврюшку» и на «Митрия Митрича», встретил пришедшую вскоре после того Настю целым потоком самых гнусных ругательств.
— Куда тебя леший-то носил? — орал он. — Попадешься уж ты мне под трах-тарарах… Я уж… доберусь до тебя… Я те спину-то вспишу!.. К маменьке, поди, ползала!
— Нету! — ответила Настя, едва переводя дух от усталости и волнения. — В магазин за бумагой ходила.
— Ну! — рявкнул муж с нетерпением.
— Отказал… «Больно, говорит, неисправна стала… а охотниц до гильзошного дела и без тебя, говорит, много…»
Муж опять выругал Настю. И ленива-то она, и неряшлива, и беззаботна! Ей только бы на печке лежать, сидеть сложа ручки. Радовались родные, слыша такие жесткие, вовсе несправедливые нападки; плакала Настя, но до ее слез никому не было дела. Без мужа ее заставляли работать, как ломовую лошадь, а при муже нарочно оставляли без дела, чтобы показать Федору, что за дармоедку держат они у себя.
С первого же раза, как уже сказано, в своих новых родных Настя встретила непримиримых врагов, которые с великим наслаждением высосали бы из нее последнюю каплю крови. Пока муж заступался за молодуху, молодухе жилось сносно. Но бедному, как читатель, вероятно, уже заметил, — быть добрым и любящим несравненно труднее, чем пройти толстой веревке сквозь игольное ушко. Враждебные столкновения с ближними, неудачи и обиды, которым Гришин подвергался постоянно, подобно всякому рабочему, печально отзывались и на его отношениях к жене. К тому же, словно бы на беду, Настю постигла болезнь, не скоротечная болезнь, но сулившая долгую, мучительную жизнь. Не успел еще пройти и золотой медовый месяц, как Настя захворала. Конечно, если бы полечиться, так можно бы еще захватить болезнь и не дать ей развиться; но бедным и лечиться-то нельзя. По крайней мере в Болотинске никто еще не знал такого доктора, который ездил бы и лечил бесплатно; говорить же о поступлении в общественную больницу с платою по семи рублей в месяц значило бы просто напоминать прекрасные советы гейневского доктора.
Беспомощно, не обласканная ни одним словом участия, слабела и хирела Настя, тая быстро, как снег под дуновением теплого, весеннего ветерка.
Не по душе пришлась Федору хворость жены; он уж не раз со злостью обзывал Настю «гнилою» и «кошкой ободранной». Не с прежнею горячностью заступался он за Настю и часто, не моргнув глазом, выслушивал, как при нем поносили жену самою безобразною бранью. Любовный жар его стал охладевать в той мере, как сильнее и сильнее заболевала и тощала его жена. А тут еще приговоры да разные замечания родных, делавшиеся как бы «между прочим»…