Шрифт:
— Любимый, я знаю имя, которым тебя наградили, и, кроме тебя, его больше никто не может носить: ты Феодорит Посейдониус.
Октавия восхитила меня своей смелостью и строптивым легкомыслием. Я подумал: она что, воображает себя богиней, которая раздает людям имена? Согласен, она придумала мне прекрасное имя, по-гречески оно означает «Дар бога Посейдона». Однако я решил сделать вид, что разгневан. В ответ Октавия кокетливо покачала головой, заявив, что, если это имя мне не нравится, она придумает другое, например Теофраст, то есть верующий в слово Бога. — Октавия, прекрати. Это греческие имена, а мое имя египетское.
— При чем здесь Египет или Греция? Ты тот, кто доказывает, что Бог говорит правду. Так что зваться тебе отныне Теофраст!.. Или Теофраст Посейдониус — выбирай любое и скажи мне, чтобы я знала, как тебя называть.
Я не нашел, что ей ответить на это, но Октавия, не дожидаясь, пока мне что-нибудь придет в голову, решительно взяла меня за руку и повела в комнату.
Меня влекло к Октавии, аромат ее тела кружил голову, мне нравилась ее жизнерадостность, чувственность. В то же время сомнения не покидали меня. Да, Октавия была честна и чиста, но она соблазнила меня, ввела во грех. Впрочем, и я сделал с ней то же самое, причем моя вина была больше…
Ох, кто бы вытравил из моего сердца эту глубокую печаль!
Сейчас я прекращаю записывать, подремлю немного, а потом вновь засяду за работу, если вообще проснусь.
Чего добивается от меня Азазель, зачем понуждает описывать прошлое и настоящее? Не иначе как он действует из какого-то злого умысла, свойственного его натуре. Как коварно соблазнил он меня поведать о беспутстве и грехе с Октавией, о том, что отравляет и печалит мою душу.
— А что, душа твоя, Гипа, была непорочна до того, как ты начал свои записи?
— Азазель, ты опять явился…
— Гипа, сколько раз я тебе говорил: я не прихожу из ниоткуда и не исчезаю в никуда. Это ты приходишь ко мне, когда желаешь. Я являюсь тебе из тебя самого, я с тобой и в тебе. Я воскресаю по твоей воле, чтобы исполнить твои же фантазии либо разворошить твои воспоминания. Я носильщик твоего бремени, химер и боли, я тот, кто необходим тебе, и не только тебе, я тот, который…
— Ты что, затеял славословить свою дьявольскую сущность?
— Прости, я умолкаю.
— Чего тебе надо?
— Хочу, чтобы ты продолжал писать, Гипа. Пиши так, будто ты исповедуешься, закончи свой рассказ… Вспомни, что происходило между тобой и Октавией, когда вы спускались по лестнице.
Исповедь — замечательный обычай. Она очищает нас от всех грехов и омывает сердца струей божественной благодати, журчащей во вселенной. Я исповедуюсь на этих листах и не стану ничего скрывать. Быть может, в этом мое спасение?!
Лестница, ведущая с крыши на верхний этаж дома, насчитывала десять ступенек, как и та, что соединяет небо и землю, как описывал ее Плотин. На самой верхней Октавия обняла меня и, прикусив мою нижнюю губу, стала водить по ней языком. От сладострастного наслаждения я едва не лишился чувств. Ее лицо осветилось улыбкой, и она прошептала, что это лишь первый поцелуй из десяти, которыми она одарит меня! На следующей ступеньке Октавия просунула ладонь в прорезь моей рубахи и нежно надавив на грудь, прижала меня к стене, после чего склонилась к моему уху и, словно младенец, стала посасывать мочку. От ее дыхания меня бросило в дрожь. А от следующего поцелуя так закружилась голова, что я едва не потерял сознание и позволил ей делать со мной все, что она хотела. Не в силах сдерживать себя, мы сорвали одежду и набросились друг на друга…
Я плохо помню, как мы очутились на нижней ступеньке. Октавия извивалась, как дикая кошка, надо мной и подо мной. Я был весь в огне. Охваченные неистовым желанием, мы растворились друг в друге и стали единым целым…
…Когда все закончилось, мы оделись и Октавия повела меня показывать дом. Она казалась нежной, дерзкой и немного сумасшедшей. Я же был погружен в свои думы: неужели я влюбился?! Увлекся, сметенный вихрем ее сладострастья? Но нет, я никогда не покорюсь ей! Может, я останусь здесь на несколько дней, но не более, а затем займусь тем, ради чего пришел в Александрию. Я не дам своему сердцу прикипеть к ней, не позволю называть себя поганым греческим именем! Не позволю лишить меня имени и моего наречия какой-то александрийской вдове, с которой я знаком всего ничего, будь она какой угодно красивой и пылкой, возбуждающей неодолимое желание. Не допущу, чтобы Октавия поймала меня в свои сети…
Ох, каким же юнцом я был! Если бы я ответил тогда на ее чувства, может, моя доля не оказалась бы такой злополучной? Кто знает… Что проку теперь скорбеть! Что было, то было, где мы были, там нас уже нет, прошлого не воротишь!..
Спустившись на первый этаж дома, я спросил ее:
— А почему тебя назвали Октавией?
— Мой отец женился дважды, и у него было десять детей. Я родилась восьмой.
— Так мне стоит называть тебя Тимаашмуни, это по-египетски «восьмая».
Она искренне и весело рассмеялась на мое замечание. Мы вошли в большую залу, пол и стены которой были отделаны роскошным белым мрамором, а в центре высился большой, богато украшенный бассейн. Октавия рассказала, что хозяин привез его из Рима. Бассейн был на самом деле великолепен, как и все, что находилось в доме. Но меня вдруг охватила грусть, какое-то непонятное томление, и я перестал замечать эти обреченные на тлен мирские блага.
Я шел за Октавией настороже, опасаясь поддаться ее чарам. Чувствуя, что она пытается навязать мне прелести совместной жизни, я рассуждал про себя: «Как бы она обрадовалась, останься я в доме этого сицилийского купца, и он был бы рад, если бы я женился на его служанке-язычнице. А она бы возбуждала меня всякий раз, когда на нее накатит желание!» Я подозревал, что хозяин спал с Октавией! А иначе где она научилась всему этому разврату? Вероятно, ее господин тоже не прочь потешить свои страстишки. Наверняка он принимает дома всяких развеселых дам и устраивает с ними александрийские ночи, приглашая Октавию принять в них участие! Я чувствовал, что во мне закипает ненависть к этому человеку и злость к женщине, в которую я почти влюбился и которая едва не заставила меня позабыть о моих надеждах.