Шрифт:
Монахи задержались у меня на какое-то время, пока я приготовлял для странствующего снадобье, чтобы уменьшить неутихающий жар у него в груди. В ту ночь мы много говорили о больших церквях Рима, о многочисленных монастырях, усеявших семь его холмов, о том, что пришло время строить вокруг нашего монастыря стену, и много еще о чем. Ближе к полуночи монахи ушли, оставив меня одного. У самых дверей молодой монах, ухмыляясь, рассказал мне, что на празднике, который устроили караванщики два дня назад в честь выздоровления их предводителя, пела та девушка, которая недавно поселилась в хижине. Свои слова он подкрепил неприличествующим монаху скабрезным жестом, дав понять, что начальник каравана и эта девушка во время вечеринки, похоже, столковались, потому что после пирушки уединились в его палатке.
В моей груди вспыхнул всепожирающий огонь.
Лист XXIII
Разразившаяся буря
В ту ночь я не сомкнул глаз. К восходу занявшееся во мне пламя уже вовсю сжигало сердце и плоть, словно я подхватил неутихающую горячку. Не отрываясь, я смотрел в окно на старую хижину, пока не увидел заспанную Марту, вышедшую на улицу, чтобы развесить белье на веревке, натянутой за сложенной вчера печью, из которой еще шел дым. Я быстро оделся и, выскочив на улицу, поспешил к хижине. Первой меня заметила старая тетка, которая тут же, радостная, поспешила навстречу. Я спросил о Марте, и она кликнула ее. Извинившись за то, что ей нужно отлучиться, чтобы разжечь огонь в новой печи, которая должна прогореть в течение трех дней, женщина ушла. А я кивнул ей и остался стоять возле хижины.
Через несколько минут появилась Марта и не спеша направилась в мою сторону, покачивая на ходу бедрами. Она была в простом домашнем платье, босиком, а голову покрывал заношенный платок, бывший когда-то синим. Но несмотря на бедную одежду, Марта была прекрасна в раннем утреннем свете. Она остановилась передо мной, а я от смущения не в силах был произнести ни слова. Тогда она заговорила первой:
— Что случилось, отец мой, ты собираешься сегодня куда-то ехать?
— Нет, я хочу узнать у тебя кое-что… Той ночью, когда здесь останавливался караван, ты действительно пела для них, а потом уединилась с главой каравана в его палатке?
— А почему тебя это интересует?
— Потому что я…
Я не смог подобрать нужных слов и замолчал. В горле запершило и стало трудно дышать, а сердце разрывалось на части. Я резко повернулся и заспешил обратно в монастырь, ни разу не обернувшись.
Поднявшись к себе в келью и заперев дверь, я забился в самый дальний угол и уткнулся лбом в колени. В голове раздавались сотни голосов: перекрикивая друг друга, они мучили, истязали и насмехались надо мной. Просидев какое-то время в полном оцепенении, я начал стонать и метаться от боли, словно мне в печень вонзили тысячи игл. Я и жалел, и ненавидел себя: неужели это то, о чем ты мечтал и к чему стремился, монах, лекарь и поэт? Быть посмешищем для людей из-за неразумной девчонки, о которой ты ничего не знаешь? Как ты мог допустить, что стал игрушкой в руках капризной женщины и позволил себе поддаться ее чарам? Ты не раз задавался вопросом, девственница ли эта юница, а караванщик, которого ты вылечил, понял сразу, что она беспутная девка, готовая в первую же ночь прийти в палатку к первому встречному. Какую беду накликал я на себя! Я хотел одарить ее одеждой из рук караванщика, а он нашел к ней свой подход и преподнес щедрые дары: три платья, великолепные сласти… Возможно, были и другие подарки, о которых она не рассказала. Ты сам отдал ее ему, ты, расхваставшийся умением лечить больных! Так что некого винить, кроме себя. О Бог мой, я знаю, что Ты наказываешь меня за мои грехи, смилуйся надо мной… Я сполна познал сердечные муки и ощутил последствия преступания заповедей и установлений, презрев записанное в Евангелии: «…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем. Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» {115} .
115
Мф. 5:28–30.
О Бог мой, я знаю, что согрешил, но подари мне свое прощение, милосердный, и не ввергай сейчас меня в геенну: огонь и так пылает во мне, я весь горю, лучше обрати меня в пепел или прах, развеянный по дорогам. Смилуйся надо мной, ибо я не в силах более выносить эту бесконечную пытку. Я несчастен, Бог мой, разбит и повержен. Я так тоскую, а Ты — милостив. Сказал же Спаситель Иисус в Нагорной проповеди людям: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю… Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут» {116} . Мне, Бог мой, не нужно Царствия Небесного, и не хочу я наследовать землю, мне даже не нужно утешения. Все, что прошу, — чтобы погасил Ты огонь, пылающий у меня меж ребер, и унял боль, загнавшую меня в этот угол, отверженного и презренного.
116
Мф. 5:3–7.
— Отец мой, ты здесь? — Голос дьякона, робко постучавшего в дверь кельи, вывел меня из забытья. Не был ли это знак свыше, что нужно выходить из состояния ничтожности, в которое я вверг себя сам? — Отец мой, ты спишь? — вновь послышался голос дьякона и повторный стук.
Пошатываясь, я вышел из своего скорбного угла и, держась за стену, отпер засов. Свет за спиной дьякона больно ударил в глаза, а его голос встревожил меня:
— Отец мой, ты здесь! Я уже почти час стучу в твою дверь. Не знал, что у тебя такой тяжелый сон.
— Что тебе нужно, сын мой? — спросил я, покачиваясь. Только внезапное появление дьякона держало меня на ногах.
— Тебя ожидают в библиотеке.
Когда дьякон ушел, я, словно лишившись опоры, едва не упал. Меня ждут в библиотеке! Кому это я сейчас понадобился? Я не хочу никого видеть и не хочу, чтобы меня кто-то ждал.
Тяжелой поступью, словно спускаясь с вершины дикой горы Кускам, я сошел по лестнице. Монастырский двор был пуст, а полуденное солнце слепило наполненные печалью глаза. Я брел в библиотеку походкой засыпающего на ходу путника, и мозг мой сверлила мысль: кто же ждет меня там? Дотащившись до полуоткрытой двери, я мягко толкнул ее.
— Марта!
— Да, отец мой, я уже давно тебя жду.
— Чего тебе нужно?
— Присядь, отец мой, прошу тебя.
Я сел, не глядя на нее. Слезы наворачивались на глаза, но я сдержал их. Марта молчала… Когда наше молчание стало затягиваться, я взглянул на нее и увидел в ее глазах готовые пролиться слезы. Черный цвет платья подчеркивал белизну лица, на котором застыло выражение детской чистоты. Вглядевшись, я вдруг почувствовал, что Марта настолько непорочна, что не могла совершить то срамное дело, о котором я думал, и что если бы она была падшей женщиной, то, наверное, Господь лишил бы ее ангельского образа и наделил обликом шлюхи. Будь она такой вертихвосткой, разве нужно было бы ей домогаться меня и сидеть сейчас передо мной в таком непорочном молчании, овеянном ароматом целомудрия? Не может лгать этот ее пленительный и одухотворенный образ, подобный Деве Марии…