Шрифт:
Но сколько он ни думал, он не нашел ответа. И когда ему приходила, как она приходила ему часто, мысль о том, что всё это происходит от того, что он жил не так, он тотчас вспоминал всю правильность своей жизни и отгонял эту странную мысль.
(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 26. М. 1936. Стр. 106–107)
Он гонит прочь от себя эту странную мысль. Но с каждым днем она становится всё въедливее, всё неотвязнее:…
Как мучения всё хуже идут и хуже, так и вся жизнь шла всё хуже и хуже, думал он. Одна точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом всё чернее и чернее и всё быстрее и быстрее. «Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти», – подумал Ильич. И этот образ камня, летящего вниз с увеличивающейся быстротой, запал ему в душу. Жизнь, ряд увеличивающихся страданий, летит быстрее и быстрее к концу, страшнейшему страданию. «Я лечу…» Он вздрагивал, шевелился, хотел противиться; но уже он знал, что противиться нельзя… «Противиться нельзя», – говорил он себе. – «Но хоть бы понять, зачем это? И того нельзя. Объяснить бы можно было, если бы сказать, что яжил не так, как надо. Но этого-то уже невозможно признать», – говорил он сам себе, вспоминая всю законность, правильность и приличие своей жизни.
(Там же. Стр. 108–109)
И чем ближе была к нему смерть, чем мучительнее терзавшая его боль, тем более несомненной и неопровержимой представлялась ему прямая связь этих его мучений с той неправильной жизнью, которой он жил до настигшей его смертельной болезни:…
Доктор говорил, что страдания его физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания, и в этом было главное его мучение.
Нравственные страдания его состояли в том, что в эту ночь… ему вдруг пришло в голову: а что как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была «не то»…
«А если это так, – сказал он себе, – и я ухожу из жизни с сознанием того, что погубил всё, что мне дано было, и поправить нельзя, тогда что ж?» Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь. Когда он увидал утром лакея, потом жену, потом дочь, потом доктора, – каждое их движение, каждое их слово подтверждало для него ужасную истину, открывшуюся ему ночью. Он в них видел себя, всё то, чем он жил, и ясно видел, что всё это было не то, всё это был ужасный огромный обман, закрывающийи жизнь и смерть.
(Там же. Стр. 110)
Возникает эта тема и у Солженицына в его «Раковом корпусе». Но не в мыслях Русанова, как это можно было бы предположить, а в размышлениях совсем другого персонажа этой его повести, от которого, казалось, менее чем от кого другого из сопалатников Русанова можно было этого ожидать:
…День за днем вышагивал Поддуев по старому полу, качая половицами, но ничуть ему не становилось ясней, чем же надо встречать смерть. Придумать этого было – нельзя. Услышать было – не от кого. И уж меньше всего ожидал бы он найти это в какой-нибудь книге.
Когда-то он четыре класса кончил, когда-то и строительные курсы, но собственной тяги читать у него не было: заместо газет шло радио, а книги представлялись ему совсем лишними в обиходе, да в тех диковатых дальних местах, где протаскался он жизнь за то, что там платили много, он и не густо видал книгочеев. Поддуев читал по нужде – брошюры по обмену опытом, описания подъёмных механизмов, служебные инструкции, приказы и «Краткий курс» до четвёртой главы. Тратить деньги на книги или в библиотеку за ними переться – находил он просто смешным. Когда же в дальней дороге или в ожидании ему попадалась какая – прочитывал он страниц двадцать-тридцать, но всегда бросал, ничего не найдя в ней по умному направлению жизни.
И здесь, в больнице, лежали на тумбочках и на окнах – он до них не дотрагивался. И эту синенькую с золотой росписью тоже бы не стал читать, да всучил её Костоглотов в самый пустой тошный вечер. Подложил Ефрем две подушки под спину и стал просматривать. И тут ещё он бы не стал читать, если бы это был ро€ман. Но это были рассказики маленькие, которых суть выяснялась в пяти-шести страницах, а иногда в одной. В оглавлении их было насыпано, как гравия. Стал читать Поддуев названия и повеяло на него сразу, что идёт как бы о деле. «Труд, смерть и болезнь». «Главный закон». «Источник». «Упустишь огонь – не потушишь». «Три старца». «Ходите в свете, пока есть свет».
Ефрем раскрыл какой поменьше. Прочел его. Захотелось подумать. Он подумал. Захотелось этот же рассказик ещё раз перечесть. Перечёл. Опять захотелось подумать. Опять подумал.
Так же вышло и со вторым.
(Александр Солженицын. Не стоит село без праведника. Раковый корпус. Рассказы. М. 1990. Стр. 73)
Книга эта захватила Ефрема Поддуева тем, что сразу пришлась она точно впору тем мыслям, которые все эти дни одолевали его, обреченного на смерть от неизлечимой раковой опухоли. Точно впору этим его мыслям пришлось уже самое её заглавие «Чем люди живы»:…
Целую жизнь он прожил, а такая серьёзная книга ему не попадалась.
Хотя вряд ли бы он стал её читать не на этой койке и не с этой шеей, стреляющей в голову. Рассказиками этими едва ли можно было прошибить здорового.
Ещё вчера заметил Ефрем такое название: «Чем люди живы». До того это название было вылеплено, будто сам же Ефрем его и составил. Топча больничные полы и думая, не назвав, – об этом самом он ведь и думал последние недели: чем люди живы?
(Там же. Стр. 74)
Совпадение это до того поразило Ефрема, что этот мрачный, нелюдимый человек, до того молча топтавший дорожку меж кроватей, не вступая с сопалатниками ни в какие разговоры и не откликаясь ни на какие их реплики, вдруг сам, первый к ним обратился:…