Шрифт:
«Пищевые отравления» он любил больше всего — это была его «Болдинская осень» — все спали, стояла небывалая тишина, как бывает только в лесу в начале бабьего лета — и ему работалось легко и весело. Виль ждал «Отравлений» с нетерпением и готовился к ним, как к поездке в Михайловское…
Профессура, кроме лектора по копченой колбасе, обожала Виля — он никогда не спал, не храпел, не разговаривал, не задавал сложных вопросов — он вообще никаких не задавал — он усердно строчил. Все люди, а преподаватели особенно, обожают, когда усердно записывают их мысли.
Необыкновенное рвение Виля вдохновляло их, и они говорили о кондитерских изделиях или о производстве фарша, как поэты, они воспевали свиной окорок, а о мороженой рыбе они повествовали, как о первой любви. Один лектор, вдохновленный вниманием Виля, даже прочитал сверх программы лекцию о семге, которую не видели с семнадцатого года…
Короче, можно смело утверждать, что с поступлением Виля институт переживал период раннего ренессанса. Более того, отпали мысли о его закрытии — и не потому, что появилось мясо на прилавках — оно, как всегда, оставалось «под» — а потому, что Пищевой стал неимоверно популярен. На вечера, где Виль читал свои рассказы, ломились. Четырехэтажное здание Пищевого сотрясалось от смеха. Ржали не только будущие колбасники и обработчики рыбы, но и студенты с филфака и непризнанные поэты с угла Владимирского и Невского, один из которых стал впоследствии лауреатом Нобелевской премии, и будущие вершители мирной советской политики из МИМО, прибывавшие на его вечера в «Красной Стреле», а будущий посол в Бурундии так заливался, что мог похерить всю свою карьеру.
Кафедра «Глубокого холода» ржала так, что в зале становилось жарко. Сам ректор однажды выпал из кресла, корчась в конвульсиях, а его никто никогда не видел даже улыбающимся. И никто не мог ему помочь, поскольку светила из Первого Медицинского, присутствовавшие в зале, тоже ржали и вываливались…
Из всего более чем тысячного зала не хохотал только Виль — он читал серьезно, сдержанно, приглушенно, как бы извиняясь, и это вызывало еще больше смеха.
После вечеров его поджидали толпы, в него бросали букеты цветов, его качали, за ним охотились утонченные интеллигенты, юные красавицы и КГБ… Все разрывали его на части, все приглашали к себе — но почему-то всегда побеждал КГБ… Виль жил в удивительной стране, где ночью вместо юной красавицы едут к полковнику…
Полковник был с неимоверно развитым чувством юмора. Он разливал по бокалам «Белую лошадь» — он любил виски, отпивал немного и произносил:
— Скажите, Медведь, вы долго еще собираетесь выступать? Сегодня вы заработали еще пять лет. В общей сложности вы уже имеете, — он открывал толстую папку и начинал считать, — сто семьдесят лет строгого режима с последующим поселением. Скажите, когда же вы успеете поселиться?
Он долго ржал и просил прочитать что-нибудь свеженькое, и обязательно поострее.
— Давайте-ка без цензуры, — просил он Виля, — без внутренней.
Виль читал. Полковник хрюкал, визжал, звонил жене, делясь хохмой, и переносил все допросы на завтра.
— Во дает, еб твою мать, — визжал он, — это тебе не вечер! Здесь уже попахивает вышкой…
Виль дрожал в своем протертом свитере, в своих заплатанных брюках, в ботинках на резиновой подошве с порванными шнурками…
А полковник все ржал и ржал.
— Виль Васильевич, — умолял он, — ради Бога, читайте только то, за что вас следовало бы расстрелять. Отбросьте всякие преграды. Ради меня…
— С… с удовольствием, — отвечал Виль, — но, может, ограничимся, скажем, семью годами?..
— Не так смешно, Виль Васильевич, зачем же мы будем сами себя обкрадывать? Смех лечит, мой дорогой, смех убивает…
«Авторов», — думал Виль, и перед ним возникали печальные лица Зощенко, Булгакова, Эрдмана…
В следующий раз его вновь приглашали девушки — и он вновь мчался к полковнику. Возможно, поэтому Виль так и не женился…
Согласитесь, трудно обзавестись семьей, когда на свидание в ранней юности к вам на крыльях летит почти генерал с маузером на жопе… Полковник-таки вскоре сделался генералом, его перевели в Москву, куда он тащил и Виля, но Виль заупрямился. И бывший полковник затосковал, с ним начали твориться странные вещи — он перестал допрашивать, бить ногами, грозить «маузером», кричать «космополит», «троцкист», «сгною»!
Его показывали крупным специалистам, доставляли дефицитные заграничные лекарства, отправляли в санатории ЦК — но болезнь не проходила — он все равно никого не бил ногами и даже не спрашивал, с какого года и на какую разведку работают… Это были зловещие симптомы. Вскоре бывший полковник умер. Говорят, перед смертью он сжег досье Виля — двести лет строгого режима и четыре расстрела с последующим поселением…
Досье горело долго — и все это время генерал тихо смеялся и повторял перепутанную строку из Лермонтова: «Все это было бы так грустно, когда бы не было смешно…»
Но вернемся к тем ленинградским вечерам, со свежими сугробами за окном, желтыми фонарями, с гремящим залом, где пили дешевое «Каберне», курили «Приму», с конной милицией, с командой институтских борцов, сдерживающей рвущуюся публику, и, тем не менее, выломанными дверями.
В те далекие годы «Пищевой» успешно конкурировал с театром комедии, и в вечера, когда выступал Виль — «Комедия» прогорала.
Вскоре несколько актеров театра с целью дальнейшего совершенствования своего мастерства поступили в Пищевой, а театр переименовали в Театр драмы.