Шрифт:
— Какие славные лошади, и славный день, — говорила Лабунская, слегка щурясь и глядя на ипподром. — Это не потому, что я выиграла, но не знаю, мне все сегодня нравится и кажется таким светлым.
— У вас сердце легкое, — ответила Анна Дмитриевна, ласково глядя на нее, и вздохнула. — Вы вся легкая, я чувствую.
Внизу, на доске, прикрепленной к столбу, вывесили выигрыши. Ретизанов надел пенсне, высунулся из ложи и захохотал.
— Ах, черт возьми! Знаете, сколько выдают? Ха! Никодимов будет завидовать.
Минут через десять он возвратился с трофеями. Лабунская взяла четыре сотенных, сунула в мешочек с видом безразличия.
— Что вы будете делать с этими деньгами? — спросил Христофоров.
Она подняла на него серые, ясные глаза. "Беззаботная", — вспомнилось ему имя лошади, на которую она ставила.
— Я ведь их не ждала, — сказала она. — Может быть, потому и выиграла, что не ждала. А теперь что делать… — Она вынула опять деньги. — Что же, это вот сто, духов куплю, сто чулки, сто… хотите, вам отдам, а еще сто… уж и не знаю.
— Дайте мне, — сказал Никодимов, — поставим пополам. Она взглянула на него.
— Берите.
Никодимов протянул руку. Анна Дмитриевна отвернулась. Пальцы его были холодны. Он ушел. В ложе наступила заминка. Анна Дмитриевна усиленно рассматривала публику, Лабунская ела шоколад и лениво вертела программу.
— Зачем вы ему дали денег? — волновался Ретизанов. — Черт знает…
С Никодимовым Лабунская проиграла. Проиграл он и в следующий заезд. Они выходили пить чай. Никодимов все играл. Он ходил от одной кучки темных личностей к другой, разговаривал с Селимой, тоже нынче злой. У него был вид маньяка. Христофоров несколько устал. Медленно проходя к себе в ложу, он через несколько человек видел, как Анна Дмитриевна что-то быстро и резко говорила Никодимову, потом вынула из сумки пачку денег и дала.
Когда кончился последний заезд, Христофоров подошел к нему.
— Ну, как ваши дела?
Никодимов посмотрел на него усталыми глазами.
— Очень плохо.
Ретизанов предложил обедать у Яра.
Начался разъезд. Побежденные брели пешком, хмуро ждали трамвая. Победители летели по ресторанам пропивать и проматывать трофеи, ловить легкое мгновение текущей жизни. Для них широко был открыт Яр, играл оркестр, и знаменитый румын выбивал трели; горело золотом шампанское в вечернем свете; придавали розы. Можно было видеть Лабунскую, в соломенной шляпе, легко и беспечно резавшую ананас. Анну Дмитриевну, как-то горько охмелевшую от шампанского, и десятки других нарядных женщин, шикарных мужчин. Потом, когда село солнце, прошло междуцарствие сумерек, синяя ночь наступила. И в раскрытые, гигантские окна взглянули иные миры, плавно протекающие по кругам, золотясь, мерцая. Как далекий, голубоватый призрак, провела Вега свою Лиру.
"Тайное горе, — думал Христофоров, вглядываясь в Анну Дмитриевну. Тайное горе".
Антон отлично понимал, что во всем был виноват-там, в монастыре. Действительно, что сделала против него Машура? Из-за чего он резко и грубо ушел, явился домой один, с несчастьем и бешенством на сердце? Как растолковать все это Наталье Григорьевне, "проклятому здравому смыслу"? В его поведении не было здравого смысла. Но, считая себя виновным, он находил, что также он и прав. Ибо в Машуре, за ее действиями и словами, ощущал нечто, дававшее ему право на беспорядки.
Он молчал, не уезжал в эти дни в город, был мрачен и ходил один. Минутами остро ненавидел себя. Видя в зеркале сутулую фигуру с большой головой, вихрастыми волосами и сумрачным взглядом небольших глаз, он мгновенно убеждался, что такого полюбить нельзя. Впрочем, тут же вспоминал, что многие великие люди были даже безобразны, например Сократ. Во всяком случае, приятность, симпатичность — а это наиболее ценится — есть признак малой и не страстной души. Да, но многие в его годы… Абель в двадцать шесть лет открыл ряды, обессмертившие его имя, хотя и умер молодым и непризнанным. В этом Антон находил некоторое острое удовлетворение: он, с его неказистым видом, он, похожий на застенчивого и вспыльчивого гимназиста, — более всего подходит для роли недооцененного героя, преждевременно гибнущего. "И ладно, — говорил он себе, в горьком упоении, превосходно. Пусть так и будет".
Но долго выдержать позу не мог. Иногда Машура действовала на него ошеломляюще. Звук голоса, какой-нибудь завиток темных волос над ухом вызывали мучительную нежность. Раз она довольно долго держалась за перила террасы; потом ушла. Он встал с качалки, подошел, приложил лоб к теплому еще дереву; на глазах появились слезы. Вошла Наталья Григорьевна. Он быстро отвернулся, все же она заметила, как он взволнован. Это лишь усилило ее беспокойство.
Наталья Григорьевна вообще замечала, что между ними неладно. Спрашивала и Машуру, почему он в такой, как она выражалась, депрессии. Но Машура ничего ей не объяснила. Она сама чувствовала себя неважно. Что-то очень смутное и неясное было у нее на душе. Нечто ее беспокоило.
Приезжал на несколько часов Христофоров, за вещами. Он был тих и молчалив. Обедали довольно сумрачно. Когда случайно разговор коснулся Анатоля Франса, Антон сказал, обращаясь к Наталье Григорьевне:
— Ваш Анатоль Франс просто французский разговорщик. От него волосы на голове не шевелятся.
Наталья Григорьевна возразила, что кроме волос на голове — есть еще стиль, изящество и философия; ирония и доброта; есть, наконец, гений многовековой латинской культуры.
Но Антон не возражал, и разговор вообще не поддержался. Верно, все были заняты другим.