Шрифт:
— Брат, что у вас случилось?
— А что, настолько видно, что… случилось? — криво улыбнулся монах. Хорошее начало разговора, дальше будет легче.
Девушка сочувственно покивала, придвигая локти ближе — чуть-чуть, на один сантиметр. Юноша отпил крохотный глоток, крутил бокал за ножку, чтобы чем-то занять руки. Пальцы дрожали, и донышко скверно звякало о столешницу. Помолчали. За дверью перекликнулись гудки машин, как городские ночные птицы. Ракушки на занавеси тихо постукивали друг о друга под ветром, шелестели, как прибой.
— Вы ведь не из Рима? — спросила девушка, чтобы не отпускать разговора.
Тот опять усмехнулся — так же криво, но все равно было ясно, какая у него бывает хорошая улыбка, когда все хорошо.
— Будь я из Рима, сказал бы, что нет. Будь не отсюда — мог бы соврать, что да. Какая разница? Вы же меня первый раз видите… И последний наверняка.
Пока девушка думала над ответной репликой, на всякий случай заменив ее улыбкой, он отхлебнул еще мартини и продолжил сам. Кран сорвало, он начал говорить, слава Тебе Господи, начал.
— Не из Рима, да. Какая разница, откуда. Например, из Сиены. Из Флоренции. Из Болоньи. Скажем, из Болоньи, из Сан-Доменико — что это меняет? Ничего не меняет в том, что я худший монашествующий на свете, что я… что у меня… любовь, от которой я и подохну, и что я уже нарушаю свои обеты Господу, считай что каждый день, вот так я попался, и мне не избавиться. Разные смешные истории… о влюбленных монахах… читали? Фаблио… песенки… Эту книжку модную про францисканцев. Всю жизнь тошнило от этого. Так вот у меня — еще хуже. Смешно, правда? Мне самому смешно.
Менее всего он походил на человека, которому смешно, особенно когда улыбнулся. Глаза у девушки стали огромными — чего-то такого она и ожидала с первого мига, как он переступил порог. Романтичные истории, свежий роман профессора Эко — молодой монашишка со своей грозной и прекрасной девицей, и «Монастырский садовник» — французская песня ее сестры, и на миг она уже увидела себя у моря, убежавшей с ним ото всех далеко-далеко, прижимающейся губами к его губам, а ветер развевает белый нарамник-скапулир, какое горе, какая радость, все сойдут с ума от зависти.
— Мог ли я подумать когда-нибудь, — тихо и неимоверно грустно спросил он, и глаза его косили от печали, и девушка подумала, что сердце у нее разрывается и разорвется вконец, если она его не погладит. По голове, как ребенка, по плечу, как угодно. Человека в такой печали непременно нужно утешить, и пусть будет стыдно тому, кто подумает об этом плохо.
Хотела прикоснуться, но пока не смогла. Быстро облизала губы, чуть приблизила свои дрожащие пальцы — к его, стиснутым вокруг ножки бокала. Будто он сжал кулак и просто забыл, что в руке что-то есть.
— Кого же вы так… полюбили?
Он приоткрыл рот — не то улыбнулся, не то оскалился, и в романтической полутьме бара девушке на пару безумных секунд примерещилось, что вот сейчас он ответит — Вас, и наклонится поцеловать ее. Но он только засмеялся беззвучно, от чего стал горестней и романтичнее, чем все вместе взятые герои страшного По.
— Кого? Господи… Кого не надо! Кого… нельзя.
Она осмелилась наконец. Легкая ее рука с серебряным колечком легла на его локоть, и он не отдернул, повесив голову над почти пустым бокалом. Девушка увидела его совсем близко, как бывает в кино, когда приближают камеру: и что у него две макушки, мягкие вихорьки в стриженых волосах, и что брови у него очень темные для таких светлых волос, сильно не сросшиеся на переносице, и правая бровь кончается коричневой родинкой… От него пахло лимоном, мартини, усталостью, резким мужским одеколоном — дешевым и простым, как запах цветов и пота. В уголках глаз у него кипели слезы. И он был чуть взрослее, чем показался ей вначале — не ее ровесник, а лет на пять постарше.
— А она-то что? — тихо и сострадательно спросила девушка, решив: будь что будет, а следующим номером она поцелует его. В склоненную голову, в макушку, и окончательно узнает, жесткие или мягкие у него волосы, смешно завивающиеся вихорьками. А там будь что будет. Я подумаю об этом завтра, как говорила прекрасная Скарлетт. Правильно говорила.
— Она вас… тоже любит?
— Она?
Он вдруг расхохотался так громко, что магнитофон поперхнулся битлами. Девушка отдернула руку вовремя — широким взмахом он повалил бокал, крутнулся на пятках, едва не опрокинув тяжелый стол.
Тени вокруг его глаз стали совершенно угольными. Пытаясь одновременно поправить стол и поднять с пола брезентовый свой рюкзачок, пьяный монах не преуспел, на секунду закрыл лицо руками. С силой потер щеки — от бровей до подбородка протянулись красные полоски. Последний раз взглянув на девушку, как на чужую, на совершенно незнакомого человека, который непонятно откуда перед ним и взялся, он кое-как закинул рюкзак на одно плечо и пошел во влажную, уже начавшую прохладнеть ночь, смеясь и смеясь. По дороге обернулся на магнитофон, как на врага: Love me do, мягко и беззастенчиво предложил Леннон. You know I love you, So please, love me do. Монах не успел пригнуться и в шорохе ракушек приложился головой о косяк. Смех оборвался коротким стоном, и морским приливом прошелестела, смыкаясь, треклятая занавеска. Ноги его, криво взметая подол белой рясы, протопали в туман; на ногах были неожиданно хорошие кроссовки, чего не ждешь от монаха со штопками на рукавах. Пошел на вокзал Термини, подумала девушка отстраненно, принимая со стола бокал и подбирая упавшую корку лимона. И еще лужицу вытереть, немного пролилось.