Шрифт:
Антуан не спорит. Снова кричит ночная птица. Все это тайна, тайна великая — души, наводняющие воздух, не уходящие совсем или уходящие не сразу; Раймон старше его и лучше разбирается, хотя и уверен Антуан, что все души в конечном итоге соберутся на Божий суд — но кто его знает, может, и прав чем-то Раймон. Недаром видит порой Антуан усопшую сестрицу — то в доме, прикорнувшей на их общей кровати, то на выгоне, то у колодца, вздрогнув, узнает ее в ком-то из соседских девчат — а потом приглядишься, нет, не Жакотта: просто похоже упали русые волосы, просто свет и тень сыграли шутку, а может, и прислала сестра короткий привет… из Чистилища.
Но спорить неохота совсем — в животе тепло от лепешки и вина, Антуан лежит на спине, на расстеленном плаще, и костер греет колени, а из синей прохлады перезваниваются колокольца. Раймонов голос, красивый и живой, течет как музыка, излагая очередную историю —
— А что? Я и в Каталонию то и дело, по испанскую сторону гор — через меранский перевал, а то через Кие, там такого наслушаешься! Вот, скажем, помер как-то один кюре, не отдав долгов, и после смерти явился своему ризничему… Эй, ты что, спишь?..
— Заснул на ходу? Ну-ка распрямляйся, всю рожу себе о ветки рассадишь! — Раймон встряхивает его, как куль, но согбенный Антуан не в силах распрямиться. Локти ломит, слезная соль ест губы, и это все, черт возьми, так заслуженно, так… естественно. И Раймон — а чего бы ты ждал от Раймона, ты, одним осенним ледяным утречком побежавший в инквизицию закладывать собственную родню? Брата Антуана больше нет. Остался Антуан из Сабартеса, десятки раз проходивший этой дорогой, проходивший с корзиной хлеба, печеной рыбы и свечек — к тайной пещере Доброго человека; проходивший обратно — с пустой корзиной, походкой легкой и почти веселой, срывавший по дороге ягоды, потому что можно временно забыть, куда и зачем ходил, и пока не бояться… Ни Бога не бояться (Он же милостив), ни людей (все же сделано). Сколько же ты прошел, мальчишка Антуан, чтобы вернуться сюда же, чтобы сжалась, превратилась в ничто, смоталась в клубок пройденная тобою дорога — ты себя обманул, какой там брат-доминиканец, будущий священник, ты пасынок Бермона, ты из Мон-Марселя, хотя и бежать было нацелился — в горы пастухом, в Тулузу пастырем — нет никакой Тулузы, Мон-Марсель возвращает тебя на твое место, никуда тебе теперь не уйти.
6. Новые встречи и старые друзья
Присутствие Духа — не иначе как Господнего вдохновения радостно и немедленно принять смерть за Него — кончилось у Аймера вместе с ожиданием, что вот сейчас их отведут подальше в лес и немедленно убьют. Вернее, кончалось постепенно: шаг за шагом мучительной темной дорогой они все сильнее углублялись в чащу, связанного хлестали черные ветви, выворачиваясь ниоткуда, железистый вкус крови приобрела тряпка, которую Аймер все старался вытолкнуть изо рта… Вот же отличное место, чтобы нас убить, куда уже дальше-то, самим же поди трудно, сквозь новый «Аве» — скорбная тайна, сбился со счету — думал Аймер при каждой вынужденной остановке. Или приостановке — встряхнуть Антуана, дышавшего будто всхлипами, прикрыть полой фонарь и в лунной тьме искать дорогу по белизне тропинки, по отметине на дереве. И всякий раз Аймеров покалывающий торжественный страх — «Вот сейчас, Господи, ну, помогай и прими меня как фимиам пред лице Твое» — оканчивался толчком в спину или в бок, продолжением грубого и бессмысленного движения. Куда они нас ведут? Зачем еще-то?
Бермона у Аймерова локтя сменил тот, что сперва шел позади с фонарем, — безносый, для удобства конвоирования пленника отбросивший наконец капюшон. В капюшоне, таком просторном, головой не поворочаешь, не потеряв обзора. А безносому видеть хотелось — так жадно он сунулся Аймеру в самое лицо, обдавая гнилым дыханием.
— Что, франк? Не любо? Не нравится?
Яростная его хватка на заломленном локте почти заставила монаха пожалеть о Бермоне — тот хотя бы не дергал, не пропарывал рукава хабита крепкими ногтями, запуская их в кожу, как спятивший кот. Даже чрезвычайно сильный и недобрый Марсель, державший его под правый локоть, был лучше — по крайней мере он отвешивал тычки и пинки всякий раз с какой-то целью, а не просто так, с досадливым нетерпением, а не сочась удовольствием.
— Не нравится, красавчик франк? Ручки жалеешь? — Аймер невольно замычал сквозь тряпку, когда тот на ходу принялся выламывать ему пальцы свободной рукой, прижимаясь крепко, как к любовнице, и едва ли не посмеиваясь.
— Брось, не мучь его, — лениво приказал Бермон, шагавший теперь сзади, с фонарем, чтобы светить всем под ноги. — Мы тут не играемся, нам дело сделать нужно. Будет потом время.
Безносый нехотя подчинился — почти подчинился, перестал ломать руку, но зато смачно прошелся башмаком Аймеру по голым пальцам ноги. Правда, тот был уже готов к чему-то подобному и не доставил ему удовольствия стоном, только сжал зубами тряпку, давясь ей, ища в голове тайну Марианской псалтири — на чем остановился, Господи, и доколе же — и, не найдя, начал просто сначала.
Прошла уже целая вечность, сколько же можно, — а убивать их никто так и не торопился. Бог весть, что творилось в сердце Антуана, а вот в сердце Аймера молитва уже почти превратилась в ритм крови в ушах, в осыпающийся песок, когда Бермон с фонарем наконец обогнал их, после передышки окликнул откуда-то… И огненным жерлом, печью Трех Отроков из-за единственного огонька внутри показалась полая пасть в известковой скале, опознанная Аймером — бывал же он тут именно ночью, пусть и шесть лет назад — и еще прежде и еще отчаянней узнанная Антуаном.
Пещера-укрывище для охотников, для запоздалых путников, просто для застигнутых дождем путников из Мон-Марселя, скажем, в Верхний Прад… Некогда — скит покойного «доброго христианина», последнего еретического, так скажем, епископа.
Наверно, если должна быть какая-то веха, где присутствие духа сошло на нет, так это именно здесь, подумал Аймер отстраненно из-за сосущей тоски, подумал, как о ком-нибудь другом.
Незнакомый человек поднялся от входа, пропуская пришлецов с их почти не сопротивлявшейся добычей. Аймер на пороге почему-то вдруг заартачился и едва не свалил безносого на землю — но смирился даже раньше, чем получил пару ослепительных заушин («Прореки, кто ударил тебя?»). Внутри пахло прелыми листьями, сырым камнем, смертью, в конце концов. То, на что упал Аймер, опрокинутый крепким тычком, было ничуть не хуже любого их с социем походного ложа, листва и листва, какие-то доски, бывало и жестче. Но притом, ткнувшись лицом в сухое и пахучее, он с трудом одолел спазм тошноты… Нет, не тошноты, спазм обычного человеческого плача.