Шрифт:
«Потом Сорок Четвертый взмахнул рукой, и мы остались одни в пустом и беззвучном мире.
— И теперь ты уходишь и больше уже не вернешься?
— Да, — ответил Сорок Четвертый. — Мы с тобой долго дружили, и это было славное время — для нас обоих; но я должен уйти, и мы никогда больше не увидим друг друга.
— В этой жизни, Сорок Четвертый. А в другой? Мы встретимся в другой, верно?
И тогда он спокойно и рассудительно произнес нечто непостижимое:
— Другой жизни нет. <…> Ничего не существует, все только сон. Бог, человек, мир, солнце, луна, бесчисленные звезды, рассеянные по вселенной, — сон, всего лишь сон, они не существуют. Нет ничего, кроме безжизненного пространства — и тебя!
— Меня?
— И ты не таков, каким себя представляешь, ты лишен плоти, крови, костей, ты — всего лишь мысль. И я не существую, я лишь сон, игра твоего воображения. Как только ты осознаешь это, ты прогонишь меня из своих видений, и я растворюсь в небытии, откуда ты меня вызвал… <…> Вскоре ты останешься один в бесконечном пространстве и будешь вечно бродить в одиночестве по безбрежным просторам, без друга, без близкой души, ибо ты — мысль, единственная реальность — мысль, неразрушимая, неугасимая. А я, твой покорный слуга, лишь открыл тебе тайну бытия и дал волю. Да приснятся тебе другие сны, лучше прежних!..
Удивительно, что ты не задумался над тем, что твоя вселенная и все сущее в ней — сон, видения, греза! Удивительно, ибо она безрассудна, вопиюще безрассудна, как ночной кошмар: Бог, в чьих силах сотворить и хороших детей, и плохих, предпочитает творить плохих; Бог, в чьих силах осчастливить всех, не дает счастья никому; Бог повелевает людям ценить их горькую жизнь, но отпускает такой короткий срок; Бог одаривает ангелов вечным блаженством, но требует от других своих детей, чтобы они это блаженство заслужили; Бог сделал жизнь ангелов безмятежной, но обрек других детей на страдания, телесные и душевные муки; Бог проповедует справедливость и создал ад; проповедует милосердие и создал ад; проповедует золотые заповеди любви к ближнему и всепрощения — семижды семь раз прощай врагу своему! — и создал ад; проповедует нравственное чувство, а сам его лишен; осуждает преступления и совершает их сам; сотворил человека по своей воле, а теперь сваливает ответственность за человеческие проступки на человека, вместо того чтобы честно возложить ее на того, кто должен ее нести, — на себя; и наконец, с истинно божеской навязчивостью он требует поклонения от униженного раба своего… <…>
Истинно говорю тебе — нет ни Бога, ни вселенной, ни человеческого рода, ни жизни, ни рая, ни ада. Все это — сон, глупый, нелепый сон. Нет ничего, кроме тебя, и ты — всего лишь мысль, скитающаяся, бесплодная, бесприютная мысль, заблудившаяся в мертвом пространстве и вечности».
Он хотел увидеться с Джин накануне переезда в Стормфилд, спросил разрешения у Петерсона, тот ответил, что заехать можно, а ночевать в Глочестере нельзя, — и решил не ездить вовсе. В новом доме для Джин была отведена комната — а между тем, как впоследствии показывала медсестра Клары мисс Гордон, Изабел Лайон сказала ей: «Джин Клеменс и я никогда не сможем жить под одной крышей, и я сделаю все, чтобы не допустить ее возвращения». Возможно, до Твена что-то начало доходить, так как в конце июня, когда он ездил с Пейном в Портсмут, они тайком завернули в Глочестер. По воспоминаниям Пейна, Твен с изумлением обнаружил, что его дочь здорова, энергична и не похожа на сумасшедшую. На следующий день, как потом признался Твену местный житель Лэнсбери (подрядчик, строивший дом), Изабел попросила его отправить телеграмму Петерсону, в которой говорилось, что Джин ни в коем случае нельзя отпускать домой, — видимо, отец выражал намерение забрать ее. Рассказал Лэнсбери и о другом эпизоде: однажды Твен дал ему конверт, адресованный Джин, — Лайон догнала его и потребовала вернуть письмо под предлогом, что хозяин «забыл что-то дописать», подрядчик подождал, но письма ему больше не дали. Сам Твен в «Рукописи об Эшкрофте и Лайон» писал, что Пейн впоследствии пересказал ему слышанный в те дни разговор Изабел с Эшкрофтом: «Хватит! Он никогда больше никуда не выйдет из этого дома без нас!» Но тогда и Лэнсбери, и Пейн смолчали.
В июле Твен написал Джин, что купит для нее дом в Рединге. Потом написал, что подходящего дома не нашел: «Мне так жаль. Я хотел бы устроить тебя, как тебе нравится, мое дорогое дитя. Мне так горько, что я не могу взять себе твою болезнь. Жаль, что нет твоей матери, она бы что-нибудь придумала. Я не могу писать больше. Я так люблю тебя, моя дорогая, дорогая, самая дорогая, и мне так жаль, так жаль. Что я могу сделать?»
Изабел распорядилась отправить Джин в Германию — на консультацию к доктору фон Ренверсу, которого ей рекомендовали. В конце июля Твен сообщил об этом дочери. Протестовать было бесполезно. Джин прибыла в Берлин 26 сентября, сопровождали ее Марго Шмит и медсестра, с которыми она хорошо ладила. Сняли дешевую комнатку. Изабел высылала ей 50 долларов в месяц (Клара получала 200), на эти деньги питались втроем, скудно, но Джин повеселела: обнаружились старые знакомые, завелись новые, врач понравился, и вообще она впервые в жизни оказалась на свободе. Решилась на самостоятельный шаг — продала акции, унаследованные от матери, перестала стесняться в средствах, слала домой подарки и рапортовала, что счастлива.
В те же дни, когда было решено отослать Джин, начался новый виток боевых действий между Изабел и Пейном. Как писала сама Изабел, Эшкрофт сказал ей, будто Пейн говорит о ней гадости, в частности обвиняет в злоупотреблении алкоголем и таблетками. (По словам Твена, пьянство Изабел потом подтвердила Кэти Лири, убиравшая бутылки, сам он ничего не замечал.) Лучшая защита — нападение. «Она убедила меня, — писал Твен, — что Пейн имел темные и злые намерения… читал письма, которые не имел права читать, присваивал важные документы без расписок и объяснений». Пейн действительно тащил все документы к себе домой — как потом объяснял, чтобы Изабел их не украла. В августе Твен объявил ему, что он уволен и что биографом и распорядителем архива будет Джордж Харви, сделал дополнение к завещанию: Харви и Пейн могут использовать только те документы, которые разрешит мисс Лайон. Изабел уволила стенографистку, работавшую с Пейном, и начала атаковать Клару: много тратит. (Сохранились письма Клары и ее аккомпаниатора к Изабел: оправдываются перед секретаршей как дети, отчитываются в покупках.) Отныне, когда Клара просила 500 долларов, ей высылали 100 или 200. Джин отказывали и в десяти долларах, и она все сносила — но было ошибкой ущемлять в правах старшую сестру.
Не снискав особых успехов в Англии и Франции, Клара 8 сентября вернулась в Нью-Йорк, сняла квартиру, вызвала к себе Кэти Лири, от которой узнала, что происходит в Рединге. Изабел обставила дом, подаренный ей Твеном, покупала драгоценности, на какие деньги, не ясно, своих у нее не было. Жила она не в своем доме, а в хозяйском, где у нее, как и у Эшкрофта, была комната. Власть ее была абсолютной. Как потом писал Твен, «она приказала одной из горничных никогда не отвечать на мои звонки»; женской прислуге воспрещалось входить к нему «во избежание скандала»; свою дверь Изабел всегда держала полуоткрытой, чтобы «быть в курсе». Вскоре и Клара, по ее воспоминаниям, столкнулась с проявлением власти Изабел: девушка сидела в спальне отца, вызвала горничную — попросить чаю, та ответила, что на сие требуется санкция мисс Лайон. Клара пыталась управлять слугами из Нью-Йорка по телефону, потом узнавала, что все ее распоряжения отменялись. Дворецкий, впоследствии показывавший, что Лайон и Эшкрофт пытались настроить против Клары прислугу, 1 октября уволился, вслед за ним были уволены горничные. Началась открытая конфронтация.
Защитники Изабел говорят, что Клара была нехорошей и неумной женщиной: не давала публиковать работы отца, разогнала «внучек», потом жестоко обошлась с собственной дочерью, стала религиозной сектанткой и т. д. Но если человек плох, из этого никак не следует, что его враг хорош. В октябре Клара пошла к доктору Кинтарду поговорить об Изабел — тот, по ее словам, сказал, что Лайон «три года его дурачила», и посоветовал произвести финансовую ревизию. Дважды Клара говорила с отцом, тот соглашался на ревизию, потом отказывался; она хотела идти к Роджерсу — он умолил этого не делать.